Ищу няню. Интим не предлагать!
Шрифт:
— Не всем, — он хмыкает. — Кристина так не считала.
— Кристина — дура.
Вырывается само. Я зажимаю рот рукой.
Ермаков смотрит на меня. Секунду. Две.
И смеется.
Не улыбается — смеется. Негромко, хрипло, почти удивленно, будто сам не ожидал.
— Пожалуй, — говорит он. — Пожалуй, вы правы.
Я стою, как дура, с ладонью у рта, и чувствую, как горят щеки.
— Простите, — бормочу. — Я не должна была...
— Не извиняйтесь. — Он качает головой, и в его глазах все еще пляшут искры смеха. — Это было... освежающе…
Микроволновка снова пищит. Напоминает о себе.
Я отворачиваюсь, достаю контейнер, ставлю на стол. Нахожу вилку, салфетку.
Все это время я чувствую его взгляд на своей спине.
— Ешьте, — говорю, не оборачиваясь. — Пока горячее.
— А вы?
— Я... мне пора домой.
— В час ночи?
Оборачиваюсь. Он смотрит на меня, приподняв бровь.
— Андрей отвезет, — говорю.
— Андрей спит. — Ермаков указывает на стул напротив. — Садитесь. Поужинаете со мной. А потом я сам вас отвезу.
— Но...
— Евгения, — он произносит мое имя так, что я замолкаю. — Садитесь. Пожалуйста.
Я сажусь.
И мы ужинаем вместе — в час ночи, на кухне, в тишине.
Он ест. Я пью чай. Иногда мы переглядываемся.
И молчим.
Но это молчание — не неловкое. Не тяжелое.
Спокойное.
Правильное.
И от этого мне страшно больше всего.
12 глава
Он доедает в тишине. Только стук вилки о пластик контейнера, мерное гудение холодильника и где-то за окном — далекий шум редких ночных машин.
Я допиваю чай — уже остывший, чуть горчащий, но все равно. Руки нужно чем-то занять. Пальцы обхватывают чашку, хотя от нее давно не идет тепло.
— Евгения.
Поднимаю глаза. Свет над столом падает ему на лицо резко, очерчивая скулы, тень под глазами. Он выглядит уставшим. По-настоящему уставшим — не так, как в офисе, где усталость явно прячется за собранностью. Здесь, ночью, на собственной кухне, он позволяет ей проступить.
— Вас кто-то ждет дома?
Вопрос простой. Обычный. Такой задают из вежливости, из практичности.
Но почему-то от него становится жарко. Щеки. Шея. Как будто кто-то крутанул регулятор отопления.
— Нет, — говорю. Голос ровный. Почти ровный. — Живу с мамой.
Он кивает. Медленно. Отодвигает пустой контейнер.
Пауза. Секунда растягивается, становится вязкой.
— Тогда, может... останетесь до утра?
Сердце спотыкается. Пропускает удар. Потом — бьет слишком быстро, слишком громко, и я уверена: он слышит.
— Поздно уже, — продолжает Ермаков, и в его голосе — только практичность. Ничего больше. Никакого подтекста. — Час ночи. Даже на машине — сорок минут в один конец. А утром я все равно уеду рано, и Маше будет спокойнее, если вы...
— Да, — перебиваю, потому что он говорит слишком много. Потому что каждое его слово добавляет логики, разумности, и мне нужно, чтобы он замолчал. Чтобы я не думала о том, как это звучит. Как это ощущается. — Да, хорошо. Останусь.
Он смотрит на меня. Взгляд — нечитаемый. Темный в полумраке кухни.
Я смотрю на стол. На свои руки, все еще сжимающие пустую чашку.
— Гостевая спальня в конце коридора, — говорит он наконец. Голос ровный, деловой. — Там есть все. Полотенца, белье...
— Спасибо.
Пауза. Тишина снова сгущается между нами — не тяжелая, но ощутимая. Как будто воздух стал плотнее.
— Я... пойду проверю Машу, — поднимаюсь со стула. Слишком быстро. Ножки скрипят по полу. — Перед сном.
— Конечно.
Выхожу из кухни, чувствуя его взгляд спиной — между лопаток, там, где ткань футболки чуть влажная от напряжения. Иду по коридору. Ноги ватные, в голове — туман, белый и тягучий.
Останусь до утра.
В его квартире.
Это ничего не значит. Совершенно ничего. Просто практичное решение. Разумное. Взрослое.
Тогда почему у меня так колотится сердце? Почему ладони влажные, и я вытираю их о джинсы, и все равно — влажные?
Открываю дверь в детскую. Тихо, осторожно, придерживая ручку, чтобы не скрипнула. Ночник в углу бросает на стены бледно-голубые тени — луны и звезды вращаются по потолку медленно, гипнотически.
Подхожу к кровати. Маша спит, разметавшись по подушке, волосы прилипли ко лбу, одеяло сбилось в ноги. Дышит часто. Слишком часто. Маленькая грудь вздымается рывками, губы приоткрыты, на щеках — нездоровый румянец.
Кладу ладонь на лоб.
И холодею.
Горячая. Снова горячая. Жар бьет в руку, как от печки, как от раскаленного камня. Кожа сухая, почти шершавая.
Беру градусник с тумбочки. Пальцы чуть дрожат — от усталости? от страха? Осторожно ставлю под подмышку. Маша морщится во сне, что-то бормочет неразборчиво, но не просыпается.
Жду. Считаю секунды. Десять. Двадцать. Сердце стучит в горле.
Писк.
Тридцать девять и два.
— Черт, — вырывается шепотом.
Подскочила. За два часа — почти на два градуса. Это плохо. Это очень плохо.
Быстро иду к двери, заглядываю вниз. Свет на кухне еще горит.
— Владислав Андреевич!
Он появляется почти сразу — в три шага, бесшумно. Будто ждал чего-то. Будто стоял и слушал. Лицо напрягается мгновенно, когда видит мое выражение, — мышцы каменеют, взгляд становится острым.
— Что?
— Температура поднялась. Тридцать девять и два.
Он поднимается, проходит мимо меня в комнату — близко, я чувствую тепло его тела, запах — что-то хвойное, свежее, и под ним — усталость, бессонница. Смотрит на градусник, который я все еще сжимаю в руке, так сильно, что пластик впивается в ладонь. Потом — на Машу.
Его лицо... Я впервые вижу в нем страх. Не панику — он слишком собран для паники. Но страх — настоящий, родительский, глубокий.
— Лекарство когда давали последний раз?
— В одиннадцать. Можно повторить.
— Давайте.
13 глава
Мы двигаемся синхронно. Без лишних слов, без заминок — как будто делали это сотню раз. Он поднимает Машу, усаживает на кровати, придерживает за спину. Большие руки — осторожные, бережные. Она кажется такой маленькой рядом с ним. Такой хрупкой.