Искупление (сборник)
Шрифт:
Нет, что ни говорить, и эта местность хороша, если с ней сжиться и ее полюбить. Как-то я пожил здесь недели две один, без жены, и на какое-то время полюбил Волынь. С моей женой никакую местность полюбить невозможно, потому что, чтоб полюбить нечто, надо быть вне бытовых мелочей, которые всюду одинаковы и все размазывают в общее, как младенец ладошкой – краски по листу. Все обращается в абстракцию, а абстракцию любить невозможно, художественную ли, политическую ли. Вот почему так заинтересовало меня творческое сотрудничество с Олесем Чубинцом, жизнь которого в бытовые мелочи никак не укладывается, а даже наоборот: всякую бытовую мелочь обращает в эпос, в эпос комический, а иногда трагический. По жанру я сравнил бы эту жизнь с карикатурой, но не с той карикатурой, которые марают в наших газетах и журнальчиках. Карикатура – от итальянского слова «caricare», которое означает «нагружать». Нагружать изображение, а я бы сказал, также чувства и страсти. Причем нагружать отдельные черты, чтоб таким путем их преувеличить и выпукло показать характерное. Но я не согласен, что только лишь для осмеяния. Кто рисует карикатуры лишь для осмеяния – а такое злобное осмеяние весьма распространено ныне в сатирическом обличительстве, – тот очень скоро, при сегодняшней злободневности, завтра начинает веселить лишь старые башмаки, выброшенные в мусорник. Вот смотрю я на спящего Чубинца, человека без детства, без юности, без зрелых лет, возможно – без спокойной старости. Да, все эти обстоятельства действительно сделали его похожим на карикатуру. Однако на карикатуру Гойи, Леонардо да Винчи, Гольбейна с его «Пляской смерти». Разве не карикатурой выглядит сейчас это измятое, спящее лицо старого, хромого, нервного Чубинца, особенно если сделать под этим изображением надпись из колыбельной украинской песни: «Мисяц гарнесынькый, проминь тыхэсынько кынув на нас. Спы мий малэсынькый поздний бо час». Подобными надписями, контрастирующими с изображением, часто любил сопровождать свои карикатуры Гойя. Но поскольку родная мать, обремененная заботами, никогда так не пела в детстве своему неудачному, хроменькому дитяти, а прабабушка Текля, единственный человек, любивший хроменького, была уж слишком стара для подобных песен, то, может, это поет Чубинцу розовый мраморный ангел с бердичевского православного кладбища? Поет ему вечную колыбельную песню, под которую так крепко и сладко спится.
Лишь на каком-то переезде, когда поезд затормозил и вагон сильно тряхнуло, Чубинец ударился головой о скамью и проснулся. Он сел, потирая глаза, и, очевидно, не сразу сообразил, где находится. Однако тут же меня узнал, все вспомнил и спросил:
– Какую станцию проехали?
– Бердичев, – ответил я, хоть от Бердичева мы уже удалились далеко и проехали множество станций.
– А, – равнодушно зевнул Чубинец, – я там бывал. Кулинария там хорошая.
Вот и все, что этот человек знал и думал о Бердичеве. Надо сказать, не так уж это плохо для украинца. Ведь украинец, не говоря уже об украинском поляке или украинском сибиряке, если услышит о Бердичеве, то обязательно заговорит, поблескивая глазами, а в иные моменты злобно. Не всякий, конечно, но множество. Чубинец же сказал о Бердичеве как о рядовой, обычной станции. И это, повторяю, хорошо для украинца. Но Бердичев все-таки не рядовая станция, и я вдруг почему-то начал рассказывать Олесю о Бердичеве и агитировать его переехать туда на жительство. Может, у меня мелькнула задняя мысль, что тогда появится дом, куда я смогу приезжать. Мысль, конечно, идеалистическая, но все-таки я Олеся агитировал стать украинским бердичевлянином. Рассказал я ему также и о бердичевском православном кладбище, где пока еще не воспрещают хоронить, однако ходят слухи, что собираются запретить и устроить новое православное кладбище за городом, в тех местах, где в сорок первом году велись массовые расстрелы евреев. Вот еще почему снесли еврейский памятник.
– Да, – сказал Чубинец, – отдохнуть хочется. Вот поспал я недолго – и легче голова на шее держится. Если подумать, то единственное теперь мое желание – отдохнуть. Дома не отдохнешь, потому что день и ночь гул и скрежет соседнего элеватора, а поедешь с театром на гастроли – и еще хуже. Недавно, например, гастролировали мы здесь же неподалеку, в Закарпатье. Жизнь провинциального нашего актера еще ждет своего описания. Не моего, конечно, – мне теперь писать ни здоровье, ни нервы не позволяют. Некоторые, правда, пишут для укрепления своего здоровья и нервов, а также собственного бюджета. Ну, бюджет укрепить неплохо бы, а вот как нервы и здоровье через писание укрепить – этого не понимаю. То слово, которое я от себя отрываю и бумаге отдаю, все время назад ко мне просится, без меня мучается и страдает, как существо мне дорогое, мной любимое и меня любящее, однако мной же вон выброшенное в мир наш холодный и безжалостный. Живи без меня, мяукай жалобно, скули жалобно под дверьми посторонних равнодушных читателей, авось они тебя подберут и отогреют. А слово сказанное, не написанное, погуляет, поиграет на воле и опять ко мне же на ночлег возвращается.
«Если, конечно, – подумал я, Забродский, – это твое слово, выпущенное погулять, не поймает кто-нибудь посторонний и не поместит в свой бумажный зверинец».
– Жизнь провинциального актера ужасна, – говорил Чубинец, – а театрального администратора и того хуже, если он только не вор, не пьяница, не картежник и не дурак, как наш старший администратор Носов. Так вот, приезжаю я в Мукачево в плохом состоянии и с температурой, потому запоздал несколько, и только в вестибюле гостиницы очутился, как сразу меж двух огней: Носовым и актерами. Наши все сидели в вестибюле и ждали мест. К нам ведь отношение не как к столичным знаменитостям. Начал я бегать с размещением. Голова болит, во рту липко; лечь бы, думаю, полежать, а бегаю. Но чувствую: без старшего администратора разместить мне не под силу – без прав бегаю. Старший администратор Носов был пьян в дымину и пошел спать. Проспавшись, он не мог вспомнить ничего: кого расселил, а кого еще нет. Я к тому времени уже совсем без сил и без души, ноги стали как каменные, и температура, чувствую, поднялась не меньше тридцати девяти. А актеры, которых не расселили, ругаются: Носова нет, так они все ко мне. Одна актриса подходит и говорит: «Если в течение часа меня не устроят, я уеду с гастролей, но вас здесь не будет через три дня, и Носова тоже. Я пойду прямо в обком и в управление». Я к Носову – так и так, ругаются, и правильно делают. Жалобами угрожают. Этот проспавшийся Носов смотрит на меня, улыбается своей запухшей, красной мордой и говорит: «Работать не умеешь, Чубинец. Возьми ее об руку, женщина все же, поговори по душам, объясни ситуацию. А если будет уезжать, пусть даст расписку». Мне от этих его слов еще хуже, совсем себя ненормальным чувствую, в голове туман. У меня ведь роя высокая, сорок пять вместо положенных пятнадцати. Я перед самыми гастролями анализы в поликлинику сдавал.
– Во-первых, – говорю, – почему вы со мной на «ты», а во-вторых, вы расселяете людей не для работы, а для развлечения, чтоб было удобно играть в карты ночами, пить водку и чтоб было поменьше свидетелей.
Смотрю, говорить бесполезно с выпившим, только себе еще больше нервы испорчу. Иду назад в вестибюль. Иду и думаю: если б кто-либо посторонний мне помощь оказал, ноги бы мне переставлял. Тут подходит ко мне та самая артистка, и с ней ведущий артист театра, героев-любовников играет, но успешней, по-моему, в быту, чем на сцене. Теперь уже нет таких артистов, как Леонид Павлович покойный. Не знаю, может, в столице кое-где сохранились, а в провинции нет. И живут плохо, и играют плохо. Да и как им играть при таком отношении? Вот эта артистка в вестибюле просидела, устала – и ей уж не до искусства, не до приличия.
– С вами нужно говорить матом, – это она мне, – говорить матом, тогда вы поймете. Брать вас за барки или просто бить в морду и обзывать последними словами.
Герой-любовник ее слова подтверждает.
– Знаете, – говорит, – что я на репетиции не пойду, и на открытие гастролей тоже.
Только к девяти вечера наконец расселили.
– Ну вот, – говорит Носов, – а ты беспокоился.
– А куда, – говорю, – мне идти, если у меня самого номера нет.
– К шоферам в номер, – говорит, – иди, там одна койка свободна, потому что один шофер в поездке.
– Нет, – говорю, – к шоферам не пойду, там все прокурено дотла. Я и часа не выдержу, поскольку болен. Поместите меня, – говорю, – вместе с осветителем.
А осветитель у нас неплохой парень, в вечернем радиотехникуме учится. И знаете, что мне Носов ответил?
– Может, тебя, Чубинец, еще с кассиршей поместить?
Но в конце концов нашлось мне место на турбазе, неподалеку от гостиницы. Сказали: можете спать до девяти часов утра, а в девять освобождайте. На турбазе была не комната, а большой зал, и народ там прямо на тюфяках спал, без кроватей. Только я улегся на свой тюфяк, только первый сон увидел, приехали новые туристы и давай размещаться на ночлег со смехом и шутками. Это было уже после часа ночи, а в шесть утра они поднялись и опять разбудили. Наконец ушли. Попытался вздремнуть, но в восемь утра явилась дежурная и попросила освободить тюфяк. Я уж совсем не в состоянии был ни ходить, ни думать, все вокруг казалось отвратительным до слез. Увидел меня Носов, лицо мое увидел и поторопился успокоить.
– Все в порядке, – говорит, – ты сегодня днем свободен, можешь отдыхать. Иди с паспортом пропишись в тридцать второй номер.
Я пошел оформляться, но номер смог занять только в три часа дня. Правда, воспользовался этим временем, чтоб сходить к врачу в местную поликлинику. Когда врач посмотрел меня, сразу выписал больничный и велел лежать. Ангина дала осложнение на все суставы: болели ноги, руки, плечи, кисти. Выписал лекарство, но в аптеке ничего не оказалось. Послали в дальнюю аптеку, на окраину. В автобусе всю дорогу лечь хотелось, а ведь я даже не сидел, а стоял. Пятна красные, знаете, все время лезли от усталости в глаза, и от усталости даже запел негромко. Народ вокруг решил, что я пьяный, и отношение ко мне стало тогда более внимательное. Кто-то мне даже место уступил, хоть через одну сходить нужно было. В аптеке этой дальней амидопирин я купил, но пеницилина с новокаиновой солью не оказалось. Поехал назад; думаю, лягу наконец, отдохну; но тридцать второй номер, куда меня поселили, оказался отвратительным, с клопами. Перед окном труба с ресторанной кухней (Чубинец в речи иногда употреблял украинизмы), все, что жарится и варится на кухне, все ароматы в нас в комнате. С утра варится вонючее мясо, потом жарится колбаса с яйцом, свинина, лук, рыба, и все это на кулинарном жире – привыкнуть нельзя. Под номером установлен или холодильник, или прачечная, и через каждые пять минут включается мотор, который ревет, как трактор, две-три минуты. И так целый день и ночь. Дома целый день элеватор шумит, а здесь на гастролях холодильник. Вся обслуга гостиницы орет с шести утра до часу ночи по-русски, по-мадьярски, по-украински, и все они, независимо от нации, одинаково черные и грязные, без церемонии входят в номер, не постучавшись, торгуют всякой чепухой. Может, молодым такое отсутствие покоя даже нравится, но я при моей биографии выдерживаю уже с трудом. К тому ж постоянные материальные затруднения, которые портят нервы. Некоторые артисты, особенно которые молодые, ходят на сторону, подрабатывают. Но и такую работу без знакомства не получишь. У меня, например, появился на товарной станции знакомый диспетчер, и я с одним молодым актером ходил к девяти утра загружать и разгружать контейнеры. Багаж людей, которые уезжают или приезжают. Это надо из квартиры все выгрузить и погрузить в контейнер или наоборот. Работа нелегкая, особенно в мои годы и при моей хромоте. Но платят немалые деньги – правда, как когда и как кто. Бывает, заработаешь пять, десять или даже пятнадцать рублей. Я эти деньги жене своей отдаю, Светлане, и партнер мой своей жене отдает, хоть пьяница. Говорит: если деньги так трудно заработали, то и пропивать жалко. А иногда удается подрабатывать на ремонте домов и сараев. И такая актерская жизнь в провинции повсеместно.
Вот с полгода назад приезжала к нам в театр Леля Романова. Иду по коридору, вдруг вижу – Леля. Обнялись мы. Столько лет прошло, а от нее все теми же духами пахнет и еще чем-то все тем же. Знаете, запах такой женщины устойчив и непередаваем. И по-прежнему выглядит хорошо, каракулевая шубка, белая меховая шапочка. А я, хоть много лет женат, но по женщине соскучился. Сердце забилось и все такое. «Боже мой, – думаю, – как я живуч, как лещ, которого с крючка сняли и в ведро с водой опустили, чтоб свежего до сковородки довезти. Неужели, – думаю, – через столько лет опять премьера?»
Поехали мы с Лелей на вокзал, и через того же знакомого диспетчера с товарной станции добыл я комнату отдыха для транзитных пассажиров за умеренную плату и без предъявления паспорта. Однако мы с Лелей в той комнате всего-навсего поговорили до глубокой ночи, и я ее одну оставил ночевать. Во-первых, когда сняла Леля верхнюю одежду – шубку и шапочку, то обнаружилось, что она все-таки сильно изменилась не в лучшую сторону. Да и шубка оказалась из искусственного каракуля, а шапочка – потертый козлиный мех. Приехала Леля за справками для оформления пенсии.
– Я, – говорит, – когда подала документы на пенсию, то в собесе целый день проплакала. Они мне выставили разные обвинения, что я работала на немцев в оккупацию и пусть мне немцы пенсию платят. А сколько я на этих поработала, никого не интересует. Как вспомню эти автобусы-гробы без отопления, всегда дымящие до головной боли. Как вспомню грязные и холодные дома культуры, которые совершенно не оборудованы для самого примитивного спектакля, у меня темнеет в глазах. Не понимаю, как я могла тридцать пять лет выносить это хождение в народ и еще оставаться более или менее здоровой, правда с гипертонией второй степени и пожизненным полиартритом, который всегда настораживает, как только спрячется солнце и пойдет дождь. Как вспомню эти ночные поездки и возвращения в два-три-четыре ночи, а то и утром после моих, всегда больших и в основном тяжелых, ролей. Да, я получила и звание заслуженной артистки Украины за то, что всю пыль вынюхала на этих поездках и всю паутину поснимала своей головой в запущенных клубах. Я получила массу грамот и даже медаль за доблестный труд, а теперь, когда оформляю пенсию, мне вспомнили период немецкой оккупации и помощи, поддержки ждать не от кого. С мужьями я разошлась, ухажеры поразбегались к молодым, а сама себе помочь не могу, нервы у меня не в порядке. Недавно читала в клубе стихи, письмо матери к герою-пограничнику, письмо, залитое слезами: «Не дывысь на плямы, я героя мати...» Как дошла до этого места, слезы вдруг сами потекли по щекам, прямо на сцене со мной случилась истерика. Вот и предложили подать на пенсию.