Искушения и искусители. Притчи о великих
Шрифт:
Он ведь был еще и больной молодой человек, не забывайте. То есть он навсегда отказался от женского общества (не считая племянницы-алкоголички), стал женоненавистником, возмущался, когда видел целующиеся парочки, а своих помощников бранил, если они посещали кафе с сомнительной репутацией или если видел, что они прогуливаются с женщинами.
А вообще-то не стать бы ему никем и никогда, если бы однажды в его жизни не появился Гуэль. Самый богатый человек в Каталонии, фантастически богатый дон Эусебио Гуэль, бывший крестьянин, ставший графом за счет железной хватки и немалого таланта обращаться с капиталами. Ему просто нравился слегка помешанный молодой архитектор, вокруг которого всегда витал привкус скандала и эпатажа. Цену скандалу и эпатажу, цену сенсации Гуэль знал прекрасно, и знал, какие на этом можно сделать деньги.
За свои миллионы он и получал вещи, которых не было больше ни у кого. Он выходил из себя, когда бухгалтер, криво усмехаясь, подсовывал ему счета на огромные суммы, потраченные его верным Гауди: «И это все? Так мало?!» Своему любимцу он даже привез огромный сервиз из Венеции, чтобы тот мог расколотить его и слепить на стенах какую-нибудь мозаику.
Когда в 1883 году Гуэль купил на окраине Барселоны поместье, Гауди стал его семейным архитектором. И 35 лет, до самой смерти Гуэля, Гауди заботился обо всех архитектурных нуждах семьи — от самых мелких, вроде приспособлений для сушки белья на крыше городского дома, конюшен и декоративного фонтана, до им же созданных, ныне прославленных, усадьбы, городского особняка, домашней церкви и целого парка. В общем, ничего бы мы сейчас о нашем гении не читали и даже не писали, если б не Случай и Судьба.
Но как же так вышло, что чем мучительнее жилось телу бедного гения, чем сильнее были его страдания, тем прекрасней становилась его архитектура? Ответа на этот вопрос нет. Он не оставил после себя ни учения, ни книг. Лишь то, что время от времени говорил своим помощникам и ученикам.
Не было для студентов из школы архитектуры большего наслаждения, чем заглянуть после занятий на стройку и подразнить сумасшедшего дона Антонио, который образцом совершенства считал куриное яйцо.
Он даже головы не поворачивал, когда ему предлагали порассуждать о Ван Эйке, Ван Дейке или Рембрандте: «О ком? Об этих третьеразрядных декораторах?» На Микеланджело он откликался, бурчал, что тот не понял даже, как следует строить объем в Сикстинской капелле! Микеланджело! У которого вкуса не больше, чем у мясника, выдавливающего сосиски.
Студенты ахали, перечисляя ему великие произведения, потрясающие воображение. И он, как с той стороны прицела, наводил на них безумные синие глаза и говорил, переходя на яростный шепот: «Произведение искусства должно быть не потрясающе. Оно должно быть обольстительно!»
Он нравился студентам, потому что говорил неправильные вещи. Он говорил, что это архитекторы придумали прямую линию и симметрию, хотя в природе нет ни того, ни другого. Не надо ничего придумывать, надо открывать. Бог уже создал все. Берцовая кость совершенно неправильна, но держит все тело. И он всю жизнь строил, пользуясь формой той или иной кости. Да? А как же башни и арки? А очень просто. Берешь горсть сырого песка, выдавливаешь по капле вниз, и из капель начинают расти башни. И ни одна не повторяет другую. Каждая зависит от случайного дрожания пальцев, дуновения ветерка, движения миллионов песчинок. И замок выходит не таким, каким его видишь ты, а таким, каким его видит Бог. Именно Бог управляет рукой ребенка, строящего из сырого песка.
А может быть, он был вовсе даже и не архитектор? Может, он, сам себя таким не зная, рожден был скульптором? И всю жизнь строил не дома, а скульптуры?
Во всяком случае, все эти его абсолютно неправильные и ненаучные вещи звучали очень даже убедительно и разумно. Увы, прогресс никогда не руководствовался разумными доводами. Он предпочитал прямые линии. Функциональность. Это еще Бернард Шоу заметил: «Разумный человек приспосабливается к миру, неразумный пытается перекроить мир под себя. Поэтому весь прогресс определяется неразумными людьми». Увы!
А Гауди и храм-то строил не как молельный дом, а как громадный орган. Так, чтобы ветер, проходя через отверстия башен, звучал как хор. Чтобы камни храма пели.
И даже отвлекаясь на сторону, ушедший в себя Гауди создавал вещи, в которые вкладывал что-то далекое от прямого прочтения, что-то так и оставшееся неразгаданым. Самое загадочное сооружение — скамья в парке Гуэль. Подрядчик вспоминал, что «Гауди приказал рабочим снять с себя всю одежду и садиться как можно удобней на предварительно нанесенный слой раствора, чтобы получить совершенную форму сидений». То есть вот секрет ее удобства. Зато разгадать сооруженную им длиннющую змеевидную головоломку не удается. Фрагменты каких-то откровений, магических формул, знаки, рожденные запутанным сознанием, — это что? Послание?
Кому и что должны сказать осколки разбитой головы фарфоровой куклы, ряды чисел на фрагментах изразцов? На пятом изгибе две отрезанные руки протягивают лотарингский крест, который в Средние века разрешалось носить лишь одному из пяти патриархов, это был атрибут Григория Великого. Звезды и бабочки, будто прибитые гвоздями пять кроваво-красных ирисов. На одном из темно-синих пролетов — разбитая белая тарелка, осколки которой разлетаются по керамическому небу, слева направо, как падающая звезда. Слово MARIA, перевернутое вверх ногами. Чтобы удобнее было читать с небес?
Иногда что-то прочитать удается, и это похоже на чудо. Два студента сидели как-то на скамье и вдруг после удара колокола, призывающего к молитве, увидели слабо проступившие на фоне цветной ленты слова молитвы: «Angelus Domini nuntiavit Mariae».
Умер и Гуэль. Наконец-то Гауди оказался не нужен никому. У него остался только храм Саграда Фамилиа, на который никто уже не давал денег. Храм Святого Семейства он теперь называл — моя семья.
Он уже знал, для чего родился и выжил — для Храма. Искупительного Храма, который достроить ему не дано. Но! «Будь проклят тот день, когда остановится его возведение», — сказал каталонский поэт Жоан Марагаль. Гауди и это уже понял: Храм должен строиться вечно.
«Неоконченная картина остается живой, опасной, — сказал как-то Пабло Пикассо. — Завершенная работа мертва, убита». До смерти Гауди оставалось еще 8 лет.
Он говорил, что жизнь — это цвет. Больной человек — бесцветен. И вот сам уже выглядел так, как на холсте «Искушение святого Антония». Прозрачным и похожим на тень.
В какой-то из дней написал завещание. По нему дом в парке Гуэль, где умер отец, должен быть продан, деньги переданы собору Святого Семейства. Его семье. Больше у Гауди не было ничего.
7 июня 1926 года в пять часов пополудни он был сбит трамваем № 30. Водитель описал сбитого как пьяного бродягу. Трамвай поехал дальше. Прохожие нашли в карманах бродяги горсть изюма и орехов. Его отвезли в ту самую больницу, куда он приходил за скелетами и младенцами. Его здесь не узнали. Записали под именем Антонио Санди. Через три дня он умер.
Нет, не потому, что его раздавил трамвай. Он его даже не заметил. Жить ему стало незачем. Он расстался со своим изношенным телом легко, словно с одним из ветхих костюмов. «Умер он, изможденный профессией». Да. «И картину его не повесят. Но картина висит без гвоздя». Висит без гвоздя.