ЖАНРЫ

Искусство частной жизни. Век Людовика XIV
Шрифт:

Вы вините меня в том, что я отдаю должное людям, лишь когда с ними вижусь; поверьте, даже не видя вас, я остаюсь верен долгу, и мое сердце хранит память о превосходной Сафо, поэтому ей не стоит опасаться, что я способен ее позабыть или испытывать к ней менее нежное почтение, чем когда мы в одиночестве прогуливались по аллеям Исси. Не знаю, делает ли она, столь похваляющаяся своей нежностью, хоть половину этого и есть ли мне место среди стольких героев, героинь, принцев, смельчаков, галантных кавалеров и дам, которыми наполнено ее воображение. [91]

91

Scud'ery М. de., Pellisson P., et al. Chroniques du Samedi… P. 219–220.

Как мы видим, язык «нежности» использовался, с одной стороны, в качестве нейтральной территории, где даже духовное лицо могло на время отрешиться от своей основной жизненной роли; с другой — как обозначение близости, прежде всего душевного и духовного характера. В пользу такой «чисто духовной галантности» [92] высказывался и известный христианский моралист отец Лемуан — что, впрочем, не удивительно, учитывая его принадлежность к иезуитскому ордену, искавшему компромисс между мирской реальностью и требованиями религиозной жизни. Годо по своим взглядам был близок к янсенистам, яростным противникам иезуитов, однако в этом вопросе он солидарен с последними. В прециозности, или, по его собственному выражению, в «сафонизме» (слово «прециозность» еще не вошло в оборот), он видел особую систему духовных и философских убеждений. Так, в феврале 1654 г. он писал госпоже де Скюдери:

92

Ibid. P. 342n.

Вижу, что быть вам оракулом галантности для всего света; и как раньше рассуждали о «платонизме» или «перипатетизме», не говоря уж о «янсенизме» и «молинизме», поскольку это материи слишком серьезные, то о самой утонченной галантности будут теперь говорить «сафонизм». [93]

В научной литературе до сих пор можно встретить меткое, хотя и не вполне справедливое замечание, что прециозницы были «янсенистками в любви». Если оставить за скобками некоторую доктринальную суровость, между этими направлениями трудно найти что-нибудь общее. За исключением участников: как показывает пример Годо, янсенизм и прециозность легко совмещались в личном плане. Еще более знаменит случай герцогини де Лонгвиль. Сестра принца де Конде и возлюбленная герцога де Ларошфуко, она была одной из вдохновительниц Фронды и яростной противницей политики королевского двора. Когда после наступления мира ей было разрешено вернуться во Францию, ее светское существование оказалось связано с салонной культурой, а духовное — с янсенизмом. Но, как мне представляется, здесь важен не столько факт совместимости прециозности и янсенизма, сколько направление духовных исканий. Если для условно «мужской» модели частной жизни первостепенную роль играл опыт античности (и в плане гражданского устройства общества, и в плане литературного образца), то толчком к формированию «женской» модели должен был служить опыт религиозный. Хотя бы в силу того, что женское образование оставалось почти безраздельно религиозным. Не будем забывать: XVII столетие нередко именуют «веком святых», и, что показательно, среди этих святых было немало женщин. Участие в духовной жизни, активные занятия благотворительностью давали им возможности самореализации, не предполагавшиеся традиционным выбором жизненного пути. Во Франции рядом с неутомимым проповедником святым Франсуа де Саль (канонизирован в 1665 г.) трудилась Жанна-Франсуаза де Шанталь (канонизирована в 1767 г.), бабушка госпожи де Севинье, основавшая орден Визитации. В обязанности монахинь этого ордена входило посещение немощных и слабых, оказание помощи больным. А рядом с заступником обездоленных святым Венсаном де Полем (канонизирован в 1737 г.) была Луиза де Марийак (канонизирована в 1934 г.), основавшая конгрегацию дочерей Милосердия, чьим долгом была забота о беспомощных — подкидышах, нищих, безумцах. Ее члены не приносили монашеского обета, давая лишь временное обещание следовать взятому на себя служению. Заметим, что и Жанна де Шанталь, и Луиза де Марийак не были монахинями. У обеих на руках были дети, заботы о семье, но истинное свое призвание они видели в действенной благотворительности. Что касается собственно монашеского состояния, то история уже не раз упоминавшегося янсенизма была бы совершенно другой, если бы идеи Янсения через посредство аббата де Сен-Сиран не проникли в цистерцианский монастырь Пор-Рояль, незадолго до того реформированный усилиями матери Анжелики (в миру Жаклин Арно). Несмотря на прямую критику Святого престола и преследование со стороны светских властей, монахини Пор-Рояля твердо отстаивали свои убеждения и отказывались подчиниться насилию. И, как известно, пользовались большой поддержкой в миру — не только Паскаля, герцогов де Лианкура и де Люин, но и уже упоминавшейся герцогини де Лонгвиль, принцессы де Гимене, маркизы де Сабле и отчасти госпожи де Севинье.

93

Scud'ery М. de, Pellisson P., et al. Chroniques du Samedi… P. 341–342.

Еще один знаменитый пример женских духовных исканий — история госпожи де Гийон, которую порой именуют основательницей квиетизма. Ее родители принадлежали к провинциальному дворянству и могли позаботиться об образовании дочери: с одиннадцати до шестнадцати лет она жила в различных монастырях, где познакомилась с книгами святого Франсуа де Саля и прочитала жизнеописание Жанны де Шанталь. В шестнадцать ее выдали замуж, к двадцати четырем она родила пятерых детей, потеряла мужа и заключила мистический союз с младенцем Иисусом. С этого момента начались ее скитания и духовные искания, неортодоксальность которых неизбежно приводила к конфликтам с церковью. Вокруг нее постепенно складывался круг почитателей и последователей. Как отзывался о ней скупой на похвалы Сен-Симон, «это была воистину великая душа, ее почитал сам епископ Камбрейский, коему только смирение и разница пола препятствовали… приблизить ее к себе». [94] Действительно, Фенелон (епископ Камбрейский) испытал сильное влияние ее взглядов и, когда госпожа де Гийон стала подвергаться гонениям, выступил в ее защиту с «Объяснениями максим святых, касающихся внутренней жизни» (1696), пытаясь оправдать пропагандировавшуюся ею доктрину «чистой любви» — мистического состояния, в котором душа не должна помышлять о рае или об аде, о воздаянии или о наказании, о смерти или о вечности, во всем полагаясь на Бога и сохраняя абсолютную пассивность. Среди близких последовательниц госпожи де Гийон были герцогини де Бетюн-Шаро, де Бовилье и де Шеврез.

94

Сен-Симон де Р. Мемуары. Т. I. С. 443.

Как мы видим, духовные искания разного рода были весьма важным элементом жизни женской части образованного общества XVII в. В конце столетия Сент-Эвремон с неудовольствием замечал по этому поводу: «Нелепо видеть, как за то, что должно оставаться таинством, берутся даже женщины, хотя наша истинная обязанность — покорность и повиновение». [95] А Лабрюйер разоблачал получивший широкое распространение в ту эпоху институт духовного наставничества:

Женщиной нетрудно руководить — стоит лишь этого пожелать. Один мужчина руководит подчас даже несколькими женщинами одновременно. Он развивает их ум и память; поддерживает и укрепляет их благочестие; более того — он старается направлять их чувства; лишь прочитав одобрение на его лице и в глазах, они осмеливаются согласиться или отвергнуть, произнести похвалу или осудить. Он — поверенный их радостей и печалей, желаний и ревнивых подозрений, ненависти и любви; он заставляет их порывать с любовниками, ссорит и мирит с мужьями и ловко пользуется временем междуцарствий. Он занимается их делами, ведет их тяжбы, вступает в переговоры с судьей, посылает к ним своего врача, поставщика, своих рабочих, сам покупает им дома, обставляет апартаменты, заказывает экипажи. [96]

95

Сент-Эвремон Ш. де. Избранные беседы. С. 470.

96

Лабрюйер Ж. Характеры… С. 159.

Нередко подобные наставники не имели духовного звания, их влияние целиком зависело от личного благочестия и, по словам Лабрюйера, готовности «проявить немного ума и потерять много времени» (попутно заметим, что мольеровский Тартюф — пародия на духовного наставника). Как и исповедники, они посвящали себя внутреннему миру женщины, занимаясь не только ее действиями, но и мыслями, чувствами, желаниями. К сожалению, трудно оценить, сколь велико было влияние такого рода людей на женскую эмоциональную жизнь; в основном отзывы о них принадлежат поборникам традиционного благочестия (каким был и Лабрюйер), недоверчиво относившимся к новому институту. Но можно предположить, что последний сыграл не меньшую роль в формировании прециозного идеала, нежели сохранившаяся в рыцарских романах модель куртуазного служения даме. Платонизм подобных отношений, их сугубо интеллектуальный (даже Лабрюйер соглашался, что они развивают «ум и память») и психологический характер, побуждавший к постоянному самоанализу, резко контрастировали с теми, которые складывались между супругами, в особенности в аристократических семьях. Так, Мария Манчини, выданная замуж за Лоренцо Колонна, великого коннетабля Неаполитанского королевства, была окружена вниманием и заботами супруга, пока, после рождения трех наследников, не отказалась исполнять супружеские обязанности, боясь не вынести еще одной беременности. [97] С этого момента муж утратил к ней интерес и перестал считаться с ее желаниями (заметим в скобках, что изменять он ей начал еще до этого). Вполне очевидно, что для него смысл брака заключался именно в производстве потомства. Меж тем как Мария, по-видимому, рассчитывала на более куртуазное поведение и на то, что эмоциональная связь между ними останется прежней, надеясь своей «жестокостью» заставить его опомниться. В итоге она не смогла смириться с ситуацией и, бросив все, уехала во Францию вместе с сестрой и братом, к которым была очень привязана.

97

См.: M'emoires d’Hortense et de Marie Mancini. P. 131.

Иными словами, когда мы говорим о прециозности, необходимо учитывать особую организацию мира образованной женщины XVII столетия, где эмоциональные и духовные потребности нередко шли вразрез с тем образом жизни, который диктовался обществом. С этой точки зрения «нежная дружба» представляла собой секуляризованный аналог тех духовных чаяний, развитию которых способствовало общее обострение религиозных чувств после Тридентского собора. Она могла сопровождаться браком (чета де Монтозье), или выступать в качестве его альтернативы (госпожа де Скюдери и ее «нежные друзья»), или существовать параллельно с ним (госпожа де Лафайет и герцог де Ларошфуко). Ее неизменной чертой оставалось пристальное внимание к внутреннему миру, в особенности ко всему, что выходило за рамки конвенциональных мыслей и чувств. Отсюда свойственная прециозницам аффектация и пренебрежительное отношение к повседневной действительности, выражавшееся прежде всего лингвистически. Современники опознавали их по необычным речевым оборотам: Мольер в «Смешных жеманницах» в полную меру использовал эту особенность, заставляя своих героинь именовать зеркало «наперсником Граций», а кресло — «удобством собеседования». Последнее, видимо, является преувеличением, однако прециозницы действительно любили метафоры, и некоторые из них вошли во французский язык в качестве устойчивых оборотов. Например, «быть тугодумом» (avoir l’intelligence 'epaisse), «утратить серьезность» (perdre son s'erieux), «на расстоянии голоса» (`a la port'ee de la voix) и целый ряд других. Наиболее важным в подобном словотворчестве было желание вырваться за пределы бытовой реальности (ночных колпаков, кресел и прочих предметов) и посредством языка создать для себя новую идентичность и новую действительность, населенную «Артенисами», «Сафо», «Акантами», «Сидонскими магами», где было место лишь для высоких переживаний, а чувства дамы и кавалера подвергались тщательному анализу и обсуждению.

Образ жизни и образ литературы

Прециозность возвращает нас к проблеме, вскользь затронутой в начале, когда речь шла о «Продолжении живого разговора, или О беседе римлян» Геза де Бальзака. Разрабатывавшийся в рамках салонной культуры идеал частной жизни был до такой степени связан с литературной деятельностью, что нам трудно определить, где кончается один и начинается другая. Отчасти это обусловлено тем, что источником наших представлений о частной жизни служат письменные документы, многие из которых к тому же отображают вымышленную реальность (то, что мы обычно называем «художественной литературой»). Однако не стоит считать, что перед нами замкнутый круг. Специфика французского XVII в. состоит в том, что процесс обособления публичной и частной сферы действительно имел непосредственное отношение к появлению «литературы» — важнейшего фактора в формировании «частной публичности», о которой уже говорилось ранее.

Как подчеркивает в ряде работ Марк Фюмароли, французская культура XVII в. еще не знала единого литературного поля. В XVI столетии оно существовало в двух видах: с одной стороны, ученая словесность, по-прежнему объяснявшаяся на латыни, с другой — куртуазная традиция, предназначавшаяся для развлечения дам и кавалеров. [98] Эта двойственность продолжала ощущаться в XVII в., хотя по мере перехода ученой словесности на национальный язык и популяризации античных культурных моделей (в частности, идеала «оратора») между ними возник диалог. Одной из его промежуточных форм, по-видимому, следует считать французский театр эпохи барокко, причудливо совмещавший в себе черты подражания древним с остатками средневековой религиозной традиции и куртуазных «игр». Начальный импульс к институтализации литературных занятий безусловно исходил от ученого сословия, уже ощущавшего себя частью «Республики словесности». Первым шагом в этом направлении явилась организация «академий». Как уже упоминалось, приблизительно к 1632 г. подобный кружок сложился вокруг Валантена Конрара. В него входил целый ряд наших знакомцев — Шаплен, Годо, Фаре, а также Буаробер, Демаре и некоторые другие. Собрания имели определенную цель: реформирование и очищение французского языка. Когда слухи о новой академии дошли до кардинала де Ришелье, он взял начинание под свое покровительство и придал ему официальный статус. Согласно уставу Академии, ее компетенцией было определение правил французского языка, которые должны были быть зафиксированы в виде толкового словаря, грамматики, риторики и поэтики. Как известно, работа над словарем заняла у Академии более полувека, его первое издание увидело свет только в 1694 г.

98

См.: Fumaroli М. L’^age de l’'eloquence. Rh'etorique et «res literaria» de la Renaissance au seuil de l’'epoque classique. Gen`eve: Librairie Droz S.A., 2002. P. 17–34.

В первоначальном составе Академии заметное место занимали ученые и магистраты, историки и духовные лица: к примеру, из сорока «бессмертных» только шестнадцать были поэтами (включая «драматических поэтов», которых мы сегодня отнесли бы к отдельной категории). Такая конфигурация непосредственно отражала существовавшее тогда представление о границах словесности. К ее владениям причисляли духовное и светское (судебное) красноречие, поэзию, историю и филологические дисциплины. Иными словами, критерием отбора служила профессиональная работа с языком, причем разница между устными и письменными формами во внимание не принималась. Отчасти это свидетельствовало о том, что процесс институтализации был ориентирован на литературную деятельность, а не на ее конечный результат. Поэтому бессменным секретарем Академии мог оставаться Конрар, за свою жизнь написавший три предисловия, два предуведомления и одно посвящение. Кроме того, не стоит упускать из виду, что задумывалось новое учреждение как своеобразная «рабочая группа», собранная для осуществления конкретного проекта. Сами академики были склонны об этом забывать, из-за чего в 1660-х гг. Кольберу пришлось ввести отдельную систему поощрений тем, кто участвовал в работе над словарем.

Присутствие в рядах Академии магистратов и духовных лиц напоминает нам о практическом и политическом значении искусства владения словом. Существовавшая во Франции традиция публичной речи носила двойной характер: с одной стороны, это было церковное красноречие, с другой — парламентское. С XIV в. парламенты играли важную роль в управлении королевскими владениями: там велись судебные прения, обсуждались и уточнялись юридические нормы и утверждались законы. Учредив продажу должностей, Генрих IV значительно уменьшил политический потенциал французской парламентской системы, в последний раз попытавшейся отстоять собственную автономию во время событий Фронды. С 1648–1652 гг., по-видимому, связан и последний взлет парламентского красноречия, образчики которого можно найти в мемуарах кардинала де Реца. [99] Упадок Парламента означал закат ораторского искусства, утратившего свое практическое назначение. В этом смысле создание Академии давало людям, воспитанным в традиции публичной речи, новое поле деятельности, где они могли упражняться в своем искусстве, не смешивая его с другими занятиями (заметим, что даже в вопросах словесности академики имели право высказываться только по поводу сочинений своих собратьев или тех авторов, которые добровольно представляли свою продукцию на их суд). Таким образом, согласно тезису Элен Мерлен, процесс обособления и институтализации словесности можно рассматривать как компромисс между властью, принимавшей на себя все публичные функции, и прежними видами организации общества, которые постепенно вытеснялись в частное пространство. [100] Существенную роль тут должен был играть переход от устных к письменным формам, в большей степени соответствовавшим ситуации «частной публичности», ставшей уделом собственно литературы.

99

К примеру, см.: Рец кардинал де. Мемуары / Пер. с фр. Ю. Я. Яхниной. М.: Ладомир, 1997. С. 97–100, 136–141, 185–200.

100

См.: Merlin-Kajman Н. L’excentricit'e acad'emique. Litt'erature, institution, soci'et'e. Paris: Les Belles Lettres, 2001.

Поделиться с друзьями: