Искусство частной жизни. Век Людовика XIV
Шрифт:
Эти символические привилегии имели не сословную, а индивидуальную адресацию. Однако по своему характеру обе категории различались незначительно, поскольку и та и другая были связаны с возможностью максимального приближения к королю. Здесь и крылась ловушка: право находиться подле короля отнюдь не давало автоматического приобщения к власти, несмотря на известное утверждение Людовика «Государство — это я». Эта формула абсолютистского правления не столь однозначна, как кажется на первый взгляд. В частности, она отсылает к средневековому представлению о двойной сущности короля, который одновременно обладает физическим и мистическим телом; последнее и представляет собой государство. [39] В рамках этой традиции Людовик мог с полным правом видеть в себе воплощение государства, при всем том не забывая, что он — не только государство, но и человек. Его политика в отношении аристократии использовала эти своеобразные смысловые «ножницы». Приближая к себе титулованную знать, он допускал ее только до своей смертной оболочки, тогда как та все еще надеялась получить возможность распоряжаться его государственным телом. Выразительным тому примером может служить изменение института фаворитизма, еще в начале XVII столетия неразрывно связанного со структурой государственного управления: так, уже упоминавшийся герцог д’Эпернон был сперва фаворитом, а затем уже министром Генриха III. В случае Людовика XIV, его личная благосклонность к герцогу де Лозену или герцогу де Ларошфуко (сыну автора «Максим») давала им статус фаворитов, не обеспечивая их заметным политическим влиянием. Напротив, министры Людовика, в основном рекрутировавшиеся им из рядов крупной буржуазии и делавшие блистательную карьеру, имели политическое влияние, не будучи фаворитами.
39
См.: Kantoroivicz Е. Н. The King’s Two Bodies: a Study in Medieval Political Theology. Princeton, N.J.: Princeton UP, 1957.
Как указывает Элиас, французское дворянство «ясно осознавало укрепление двора как выражение сознательной политики усмирения». [40] Этот репрессивный характер придворного существования подогревал идеологический антагонизм между «дворянством шпаги» и «дворянством мантии». Постепенно утрачивая свои прямые функции — дворянскому ополчению короли все больше предпочитали регулярные части и наемные войска, — «дворянство шпаги» пыталось сохранить признаки символического отличия. В их число, несомненно, входило подчеркнутое отвращение к учености (атрибуту «дворянства мантии»). А еще право на дуэль, то есть на внесудебное решение внутрисословных конфликтов. Дуэль нарушала монополию государства на законное насилие, и с ней на протяжении XVII в. ожесточенно боролись все французские монархи. Тем не менее в первой половине столетия Людовик XIII, подписывая очередной указ о запрещении дуэлей (он это делал в феврале 1626 и в мае 1634 г.), «сам же потешался над теми, кто не дерется на поединках». [41] Эту непоследовательность можно истолковать как свидетельство устойчивости сословного этоса, который легко брал верх над государственными соображениями даже в сознании короля. Но не исключено и обратное. По словам того же мемуариста, Людовик XIII «был немного жесток» и, в частности, любил передразнивать гримасы умирающих. [42] Подписывая указ, он наносил смертельный удар по сословному этосу. Дворянин, пренебрегший запретом на дуэли, мог поплатиться головой: так, в 1627 г. был арестован и казнен Франсуа де Монморанси, граф де Бутвиль. Дворянин, повиновавшийся запрету, в глазах общества утрачивал честь. А как говорит один из героев трагедии Пьера Корнеля «Сид» (1636), «…мы не вправе жить, когда погибла честь» (1, 5). [43] Потеря чести означала утрату идентичности. Возможно, что смех короля был вызван жестоким выбором, перед которым было поставлено «дворянство шпаги»: сохранить верность себе и умереть — или остаться жить, перестав быть собой.
40
Элиас Н. Придворное общество… С. 242.
41
Таллеман де Рео Ж. Занимательные истории. С. 120.
42
Таллеман де Рео Ж. Занимательные истории. 113.
43
Пер. с фр. М. Лозинского.
Пьеса Корнеля здесь вспоминается отнюдь не случайно. Любимый драматург поколения Фронды — тех, кто был рожден в 1610 — 1620-х гг. и успел принять участие в политической смуте середины века, — он сформулировал основные идеологические проблемы, стоявшие перед «дворянством шпаги». Заметим, что между центральными персонажами «Сида», чье столкновение служит завязкой действия, нет расхождения в понимании чести; взгляды Дона Дьего, Графа и Родриго полностью совпадают. В каком-то смысле это единый герой, явленный сразу в трех возрастах: почтенный старец, воин в расцвете сил и юноша. Как замечает Дон Дьего, обращаясь к Графу,
Скажу без лишних слов и мыслей не тая: Теперь вы стали тем, чем был когда-то я. Но в этом случае, как видите вы сами, Монарх различие проводит между нами (I, 3).Показательно, что первоначальный разлад между разновозрастными воплощениями этого триединого героя вносит король. Назначив наставником инфанта Дона Дьего (а не Графа), он приводит в действие механизм соперничества, потенциально чреватый гибелью обоих родов. Исследователи неоднократно замечали, что в «Сиде» король играет преимущественно пассивную роль: ему мало кто повинуется, и он оказывается бессилен предотвратить трагический исход столкновения двух семей. Однако с политической точки зрения его невмешательство и есть государственная мудрость. Бросая яблоко раздора между сильными и в значительной степени независимыми дворянскими родами, он уменьшает исходящую от них опасность. Не случайно гибель Графа, который ставит свою честь выше воли короля и верит, что «когда погибну я, погибнет вся держава» (II, 1), в итоге оказывается выгодна государству, поскольку его место занимает более лояльный Дон Родриго.
Корнелевский героический идеал связан с утверждением перманентности личности. Как говорит Эмилия в «Цинне»,
Пусть Цезарь добрым стал — не изменюсь душою. Я та же, что была, и буду впредь такою (I, 2). [44]Это не исключает моментов внутреннего разлада, когда герой колеблется перед принятием решения (классическим примером тому являются стансы Родриго из «Сида»). Или, в случае комедии, разлада внешнего, если герой оказывается не способен на деле подтвердить то, что уже им сделано на словах. По замечанию Жана Старобинского, «когда Корнель пытается насмешить, то источником комического неизменно оказывается разрыв между словом и делом». [45] Однако в «Сиде» это несоответствие слова делу свойственно персонажу отнюдь не комическому. Химена, дочь убитого Графа, отказывается подчиняться логике, которую диктует ей сословный этос. Она заявляет о желании отомстить, но не соглашается сделать это собственными руками. Когда Родриго является к ней, чтобы она смогла исполнить дочерний долг, ответом ему служит апелляция к закону:
44
Пер. с фр. Вс. Рождественского.
45
Старобинский Ж. О Корнеле // Старобинский Ж. Поэзия и знание: История литературы и культуры / Пер с фр. М.: Языки славянской культуры, 2002. T. I. C. 199.
Иначе говоря, Химена пытается снять с себя часть возложенной на нее ответственности и передать решение судьбы Родриго в руки монарха, который (как она знает) может его помиловать. Из-за этого ей приходится играть роль, на словах изображая мстительницу, тогда как наедине с собой (и с Родриго) она признается в противоположных чувствах. В этом ее жизненный проигрыш: ведь в конечном счете решение короля не способно перечеркнуть тот факт, что ее возлюбленный убил ее отца. В отличие от Родриго и многих других корнелевских героев, Химена не может утверждать «я та же, что была, и буду впредь такою». Она выбирает компромисс. [46]
46
О своеобразном «проигрыше» Химены см.: Doubrovsky S. Corneille et la dialectique du h'eros. Paris: Gallimard, 1963. P. 87–132.
Случай Родриго и Химены носит вполне теоретический характер, однако их поведение соответствует идеологическим моделям, существовавшим внутри благородного сословия. Как мы увидим, многие исторические персонажи, включая кардинала де Реца, мадмуазель де Монпансье и маркизу де Севинье, объяснялись стихами из пьес Корнеля. Для них это были прецеденты, причем не менее надежные, нежели реальные факты. В этом смысле эффект корнелевской драматургии вполне сравним с воздействием «Придворного» Кастильоне, поскольку в обоих случаях для современников они функционировали как жизненные образцы. Тем заметнее различие между ними. Речь, конечно, не о жанровых и языковых особенностях, которые мы выносим за скобки. Идеальный придворный Кастильоне был способен отрешиться от самого себя и добровольно принять новую роль. Напротив, в лице Родриго корнелевский герой преодолевал наметившуюся раздвоенность и оставался самим собой. Для французского «дворянства шпаги» проявление гибкости и готовность к компромиссу казались утратой идентичности, отпадением от героического идеала. Поэтому если Кастильоне ставил перед собой цель образовать придворного, который образует государя, то насильственно (и вполне сознательно со стороны королевской власти) удерживаемое в ловушке французского двора «дворянство шпаги» могло лишь приспосабливаться к новой политической ситуации. В лице Химены мы видим, что попытки примирить между собой сословный этос и государственную идеологию неизбежно вели к экзистенциальному тупику. Этот конфликт должен был закончиться победой государственности и появлением нового культурного типа — но не придворного (для Франции оставшегося фигурой сугубо отрицательной), а «человека достойного».
В 1630-х гг. в Париже произошел случай, запомнившийся современникам. По приказу Луи де Бурбона, графа де Суассон, был избит палками Даниель де Беллюжон, барон де Коппе (или Купе — написание варьируется). Конфликт произошел из-за дамы, бывшей тогда возлюбленной графа. Незадачливый барон повстречал ее вечером в Тюильри и стал нашептывать непристойности. Дама обиделась и пожаловалась графу, а тот послал своих людей наказать обидчика. Эти палочные удары вызвали большой скандал и стали причиной дуэли между бароном и одним из подчиненных графа, руководившим расправой. Вызвать на поединок принца крови, представителя младшей ветви Бурбонов, Коппе, конечно, не мог. Меж тем неудовольствие поступком графа высказал сам король. Дело в том, что, обрекая барона на палочные удары, граф де Суассон ставил под сомнение его дворянский статус. Дворянство Коппе действительно насчитывало немного лет. Его отец, как тогда говорили, был «облагорожен» королем за административные заслуги. Но сын избрал военную карьеру и командовал конным отрядом: это важная деталь, поскольку сословные границы все еще оставались открытыми, и одним из значимых признаков благородства считался образ жизни. Поколотив Коппе, граф задел короля:
Господин Граф оправдывался тем, что это был не дворянин; покойный король этого сильно не одобрял, говоря: «Хотелось бы мне знать, разве я не могу сделать человека дворянином, и ежели отец Купе был облагорожен французским королем, то разве он не должен считаться человеком благородным?» [47]
Надо сказать, что у Людовика XIII были и другие причины для недовольства родичем, который показал себя яростным противником кардинала де Ришелье и неоднократно участвовал в заговорах против министра. Его обращение с Коппе было одним из проявлений более общей проблемы — аристократического бунта против укрепления централизованной власти, против права короля решать, кто находится на какой ступеньке иерархической лестницы. Вполне закономерно, что жизненный путь графа завершился вооруженным восстанием против Ришелье, в ходе которого он был убит случайной пулей.
47
Tallemant des R'eaux. Historiettes / Texte integral, 'et. et an. par A. Adam. Paris: Gallimard, 1967. Т. I. P. 92.
Но поведение графа в случае с Коппе было неприемлемо и для общества в целом. Если отец барона безусловно принадлежал к «дворянству мантии», обладал профессиональной (наверняка юридической) выучкой и тем резко отличался от «подлинных» дворян, то, избрав военное поприще, он сам уже перешел в ряды «дворянства шпаги». Подвергая сомнению его благородство, граф ставил под угрозу весь механизм сословного продвижения, служивший мощным стимулом для значительной части общества. Этот механизм был основан на постоянной дифференциации социального пространства, отделявшего родовую аристократию от буржуазии. Там, где человек знатный видел непреодолимый разрыв между наделенными и обделенными благородством, человек незнатный усматривал множество промежуточных состояний, позволявших его преодолеть. Их существование зависело от общественного согласия, если угодно, от кооперации между людьми, находившимися на разных этапах сословного продвижения. Его конечным пунктом была не знатность — никому не было дано стать аристократом в первом поколении, — а двор. Благодаря специфической структуре придворное общество одновременно подтверждало значимость внутрисословной иерархии (аристократический принцип) и нивелировало ее, поскольку дистанция, отделявшая абсолютного монарха даже от высшей аристократии, была столь непреодолима, что скрадывала все прочие различия. Этому уравнению позиций естественно противилась знать, и к нему стремились остальные социокультурные группы, не входившие в ее число, — мелкое и среднее «дворянство шпаги», «дворянство мантии», крупная буржуазия.
Когда граф де Суассон обращался с Коппе так, как будто тот был простолюдином, он отказывался признавать законность промежуточных дифференциаций, благодаря которым между ним и этим выходцем из буржуазии могло быть установлено относительное равенство. Но эту альтернативу — непреодолимое различие или условное равенство посредством мелкого дифференцирования — нельзя признать безоговорочной. Вернее сказать, ее невозможно локализовать в той или иной части внутрисословного спектра. Конечно, родовая аристократия была склонна видеть пропасть между собой и новым дворянством, однако последнее, едва успев получить первый титул, было готово, с одной стороны, считать себя не ниже старой знати (уравнительный импульс), а с другой — выступать ярым поборником аристократического принципа (разграничительный импульс). Иначе говоря, ему была свойственна своеобразная двойная оптика. Глядя на верхнюю часть иерархической лестницы, оно видело сходство, а глядя вниз — различие.