Искусство частной жизни. Век Людовика XIV
Шрифт:
Тут нужно уточнить: общество, собиравшееся вокруг госпожи де Рамбуйе, не было ученым или литературным. Эти функции исполняли так называемые академии, в ту эпоху еще не имевшие институционального характера. Напомним, что Французская академия получила официальный статус лишь в 1634 г., а до этого существовала в виде кружка литераторов, душой которого был Валантен Конрар — мы еще его встретим в окружении госпожи де Скюдери. Или, если взять другой пример, пользовавшаяся заслуженной известностью не только во Франции, но и за ее пределами «Путеанская академия» собиралась в библиотеке историка Жака-Огюста де Ту, хранителями которой были братья Пьер и Жак Дюпюи. Библиотека служила естественным центром притяжения для юристов и историков, которым в работе был необходим доступ как к печатным, так и к рукописным документам. Но получить его можно было лишь благодаря рекомендациям и научным заслугам, поскольку практически все библиотеки той эпохи оставались частными собраниями. Библиотека президента де Ту привлекала не только своим богатством; одним из главных ее достоинств были хранители. Без их доброй воли посетитель вряд ли мог надеяться найти все необходимые материалы: принципы каталогизации и расстановки книг были известны только им. Они же могли подсказать, к каким трудам обращаться по тем или иным вопросам и какие авторы заслуживают или не заслуживают доверия. Собственно говоря, в этом и заключалась деятельность «Путеанской академии»: ученые работали в библиотеке, советовались друг с другом, обсуждали научные вопросы и обменивались новостями о новых изданиях, находках и открытиях.
Круг госпожи де Рамбуйе был предельно далек от такого рода занятий с их ярко выраженным профессиональным уклоном. В особняке Рамбуйе читали стихи, исполняли музыкальные сочинения, порой устраивали небольшие театральные представления, однако все это было лишь частью практиковавшегося там искусства общения, или, как тогда говорили, беседы. А его первым и непреложным условием выступало освобождение от слишком жесткого сословного, профессионального и даже конфессионального детерминизма. Завсегдатаи «голубой комнаты» вели беседы не как католики с протестантами, или вельможи с буржуа, или военные с судейскими. Тем более что им приходилось считаться с присутствием дам, которые в силу своего положения в обществе и образования находились вне сферы многих мужских интересов. Скажем, детальный рассказ о военной кампании или о сложном судебном деле, равно как о достижениях в области исторической хронологии, вряд ли мог захватить внимание всего общества. Напротив, чтение стихов и поэтические импровизации, которыми славился Вуатюр, музицирование и пение, различные светские игры и театрализованные сюрпризы способствовали становлению нового типа общения. Он был обращен не к сословным и профессиональным навыкам, а в первую очередь к культуре человека, к его «вежеству», которое играло роль своеобразной нейтральной территории, где образованные люди могли вести беседы о вещах, не затрагивавших их жизненные интересы. В этом, по мнению эпохи, и заключалась суть «цивилизованного» состояния.
Когда Гез де Бальзак в 1639 г. работал над «Продолжением живого разговора, или О беседе римлян», рисуемый им образ внепубличного существования римлян был напрямую связан с культурной практикой особняка Рамбуйе. К слову, сам писатель не входил в число его завсегдатаев (по мнению некоторых историков, он вообще не переступал порога дома маркизы). С начала 1620-х гг., отчаявшись добиться у Ришелье какой-нибудь заметной государственной должности, Бальзак почти безвыездно жил в своих землях. Его основным средством сообщения с внешним миром была переписка. В частности, в Париже его ближайшим корреспондентом был поэт Жан Шаплен, игравший не последнюю роль в особняке Рамбуйе и служивший посредником между писателем и маркизой. Так что название бальзаковского опуса не следует воспринимать буквально: «живого разговора» могло и не быть. Апеллируя к образу устной беседы, Бальзак приспосабливал свое произведение к эстетике «голубой комнаты», подчеркивал его максимальную удаленность от «педантизма», то есть от профессиональной учености. При этом, как часто можно наблюдать в похвальных жанрах эпохи, его речь не только обращена к маркизе, но до некоторой степени ей посвящена. Древние римляне и посетители особняка Рамбуйе составляют два параллельных сюжета, которые писатель то накладывает один на другой, то, наоборот, десинхронизирует.
Обращаясь к римской теме, Бальзак учитывал не только ее общекультурный потенциал. Госпожа де Рамбуйе по рождению принадлежала к римским патрициям, и в этом символическом ряду древние римляне были ее предками. Соответственно, похвальная речь им была панегириком ей. Но это лишь одна сторона смысловой игры. Из бальзаковского описания древнеримского образа жизни можно было сделать вывод, что он почти во всем соответствовал той модели, которую осуществляла маркиза в особняке Рамбуйе. Такая перекличка подтверждала ее не только кровную, но духовную «римскость». Нет нужды говорить, что моральный престиж Рима во всем, что касалось устройства общественной жизни, не имел себе равных. Не случайно, что в более поздних записях другого литератора, Жана де Сегре, с которым мы еще встретимся, можно видеть шутливую попытку сделать обратное — из духовного сродства вывести кровное:
По поводу возвышенных чувств у господина Корнеля, достойных Рима, я у него спрашивал, нет ли в его семействе какого-нибудь свидетельства или традиции, что оно ведет происхождение от Корнелиев, бывших самыми славными и отважными среди римлян; ибо, говаривал я ему, уверен, что вы — их потомок. [10]
Играя на сходстве имен, Сегре предлагал неожиданную генеалогию великого драматурга: «римские» чувства должны были свидетельствовать о римском происхождении. У Бальзака, поскольку речь шла о настоящей римлянке, круг замыкался — происхождение госпожи де Рамбуйе гарантировало благородство ее чувств, которое служило еще одним признаком высокого происхождения. Она — благородная римлянка в обоих смыслах, и в символическом плане, и в действительности. Бальзак не сравнивал древних римлян с обществом особняка Рамбуйе; обе группы существовали отдельно и порознь, не отдавая себе отчета в наличии двойника. Их точка пересечения — сама маркиза, которая присутствовала сразу в двух реальностях.
10
Segrais J. de. OEuvres diverses. Amsterdam: F. Changuion, 1723. Т. I. P. 85.
Эта риторическая конструкция не позволяет нам судить, увидел ли Бальзак в «голубой комнате» особняка Рамбуйе аналог «кабинетов» древних римлян, или же кружок маркизы заставил его предположить существование такого рода практик в историческом прошлом. Иначе говоря, мы не находим ответа на вопрос, в какой мере деятельность госпожи де Рамбуйе воплощала уже сформировавшийся общественный идеал или, напротив, способствовала его возникновению.
Римляне и кабинеты фигурируют не только у Бальзака, но и в знаменитом письме Макиавелли от 10 декабря 1513 г., описывающем жизнь в деревенской ссылке:
Встаю я с солнцем и иду в лес, который распорядился вырубить; здесь в течение двух часов осматриваю, что сделано накануне, и беседую с дровосеками, у которых всегда в запасе какая-нибудь размолвка между собой или с соседями <…>
Выйдя из леса, я отправляюсь к источнику, а оттуда на птицеловный ток. Со мною книга, Данте, Петрарка или кто-нибудь из второстепенных поэтов, Тибулл, Овидий и им подобные: читая об их любовных страстях и увлечениях, я вспоминаю о своем и какое-то время наслаждаюсь этой мыслью. Затем я перебираюсь в придорожную харчевню и разговариваю с проезжающими — спрашиваю, какие новости у них дома, слушаю всякую всячину и беру на заметку всевозможные людские вкусы и причуды. Между тем наступает час обеда, и, окруженный своей командой, вкушаю ту пищу, которой меня одаривают бедное имение и скудное хозяйство. Пообедав, я возвращаюсь в харчевню, где застаю обычно в сборе хозяина, мясника, мельника и двух кирпичников. С ними я убиваю целый день, играя в трик-трак и в крикку; при этом мы без конца спорим и бранимся и порой из-за гроша поднимаем такой шум, что нас слышно в Сен-Кашано. Так, не гнушаясь этими тварями, я задаю себе встряску и даю волю своей проклятой судьбе — пусть сильнее втаптывает меня в грязь, посмотрим, не станет ли ей наконец стыдно.
С наступлением вечера я возвращаюсь домой и вхожу в свой кабинет; у дверей я сбрасываю будничную одежду, запыленную и грязную, и облачаюсь в платье, достойное царей и вельмож; так, должным образом подготовившись, я вступаю в старинный круг мужей древности и, дружелюбно ими встреченный, вкушаю ту пищу, для которой единственно я рожден; здесь я без стеснения беседую с ними и расспрашиваю о причинах их поступков, они же с присущим человеколюбием отвечают. На четыре часа я забываю о скуке, не думаю о своих горестях, меня не удручает бедность и не страшит смерть: я целиком переношусь к ним. [11]
11
Макиавелли Н. Избранные письма / Пер. с итал. Г. Д. Муравьевой // Сочинения великих итальянцев XVI в. / Сост. Л. М. Брагиной. СПб.: Алетейя, 2002. С. 47–49.
Как отмечает Л. М. Баткин, эта «антитеза двух реальностей, обыденной и духовной, в которых должен жить гуманист» предвещала «скорый кризис ренессансного сознания». [12] Однако для нас показателен не только исторический смысл этого противопоставления, но и его структура. Дневная жизнь Макиавелли была поделена между исполнением обязанностей хозяина (наблюдение за работой дровосеков), члена общины (заметим, он играл в кости не с крестьянами, а с трактирщиком, мельником, мясником и прочими, то есть с теми, кто составлял элиту сельского общества) и главы дома («команда» — его домочадцы). За исключением времени, посвящаемого чтению итальянских и «второстепенных» латинских поэтов, это было сугубо публичное существование, проходившее на виду у всех и, по-видимому, вполне соответствовавшее коллективным ожиданиям. Другое дело, что сам Макиавелли чувствовал себя втоптанным в грязь, поскольку эти занятия кардинально отличались от прежней должности секретаря второй канцелярии Флорентийской республики. Политическая ссылка повлекла за собой девальвацию и сужение рамок доступного ему публичного пространства: теперь, вместо участия в делах Флоренции и европейских государств, ему приходилось разрешать споры дровосеков. И все же болезненно ощущавшийся Макиавелли переход от «высокой» к «низкой» сфере публичного существования не заставил его плохо играть предназначенную роль. «Не гнушаясь этими тварями», он не пытался устраниться и до конца исполнял требования, диктовавшиеся новым положением вещей, даже если это подразумевало игру в кости с трактирщиком.
12
Баткин Л. М. Итальянское Возрождение: Проблемы и люди. М.: РГГУ, 1995. С. 96.
Противовесом дневному существованию, полностью обращенному к окружающему его обществу, выступала вечерняя жизнь, когда вместо того, чтобы лечь спать вместе с солнцем, как подобало сельскому жителю, Макиавелли запирался у себя в кабинете. Его дальнейшие действия — неважно, носили ли они метафорический или буквальный характер, — в равной мере можно истолковать и как обряд жреческого очищения, и как смену роли. Действительно, если приглядеться, то описываемая Макиавелли «низкая» реальность обладала всеми чертами комического жанра в его классическом виде: тут и перебранки, и трактирные слухи и сплетни, и чревоугодие, и азартные игры, и намек на сладострастие (Овидий и компания). Меж тем как вечером, облачаясь «в платье, достойное царей и вельмож», он очевидным образом вступал в пространство высокой (добавим: политической) трагедии. Здесь, конечно, трудно не признать компенсаторный характер этой воображаемой роли собеседника великих, которую Макиавелли так и не удавалось сыграть при дневном свете. Не случайно, что возникает она именно в ситуации изгнания, когда отпадение от «высокой» сферы публичной жизни заставляет бывшего секретаря второй канцелярии сохранить ее в «низкой» действительности в качестве некоего параллельного или, если угодно, подпольного существования.
Дневные и вечерние занятия Макиавелли соответствуют характерному для гуманистической культуры противопоставлению жизни деятельной, посвященной исполнению общественного долга (negotium), и досуга (otium). По замечанию Л. М. Баткина, «otium очень близок к тому, что современные социологи называют сферой „свободного времени“, то есть не такого времени, когда человек непременно бездельничает, а когда он принадлежит лишь себе и занят тем, чем ему хочется заниматься, а не тем, чего от него требуют внешние обстоятельства». [13] Кроме этого, из письма Макиавелли видно, что otium связан со специфически личным пространством, каковым в данном случае являлся кабинет. Для человека более состоятельного это могла быть библиотека. Так, в конце XVI в. Мишель де Монтень писал о своей библиотеке:
13
Баткин Л. М. Итальянское Возрождение… С. 63.
Это — мое пристанище. Я стремлюсь обеспечить за собой безраздельное владение им и оградить его от каких бы то ни было посягательств со стороны тех, кто может притязать на него в силу супружеских, семейных или общественных отношений. Повсюду, кроме как в нем, власть моя в сущности номинальна и стоит немногого. [14]
Заметим, что в замке жизнь Монтеня проходила «в кругу семьи и среди многочисленных слуг и <…> посетителей»; [15] таким образом, вся домашняя территория была захвачена супружескими, семейными и общественными отношениями. В этом смысле внутреннее пространство дома так же принадлежало к публичной сфере, как и внешнее (скажем, двор или прилегающая часть улицы). Только в кабинете или в библиотеке человек мог выстраивать собственное, индивидуальное пространство. Это не значит, что там он находился в одиночестве. Монтень в своем «убежище» проводил время за чтением, размышлением и диктовкой, из чего легко заключить, что рядом с ним должен был быть секретарь. Бальзак, как мы видели, считал, что древние римляне в своих кабинетах вели разговоры, не предназначавшиеся для широкой публики. Точнее будет сказать, что личное пространство предполагало добровольно избранное, не принудительное общество, чьи состав и численность были целиком на усмотрении хозяина кабинета.
14
Монтень М. де. Опыты / Пер. с фр. А. С. Бобович. М.: Голос, 1992. Т. III. С. 52.
15
Там же. С. 46.