ЖАНРЫ

Истина и душа. Философско-психологическое учение П.Е. Астафьева в связи с его национально-государственными воззрениями
Шрифт:

Всё это связано с той абсолютной самоценностью, которую имеет подлинная любовь. Поэтому на вопрос: «за что, за какие, получаемые от них, блага, любим мы тот или другой предмет, то или другое лицо, за какие достоинства их?» – возможен, и с точки зрения житейского опыта, и с точки зрения «нашей психологической теории», лишь один ответ: «ни за что». Любовь рождается «не из чего-либо воспринимаемого нами от предмета (благо, польза, наслаждение), но из нашей деятельности, на нем сосредоточенной». Именно эта деятельность есть сама по себе высшее благо, ибо с нею связаны как наивысший подъем нашего самочувствия, так и предельное углубление сознания нашей собственной ценности, значимости нашего существования в качестве личности. Астафьев поясняет эту мысль – возможно, и без того очевидную – на примере любви родительской и супружеской, любви солдата к своему Отечеству и мыслителя к своей заветной идее. И везде Астафьев подчеркивает, что «не в наслаждениях, не в пользе и жизненных удобствах, доставляемых нам разными предметами и лицами, источник, из которого зарождается любовь к ним. Страдание, жертва, труд, напротив, скорее питают и растят это чувство» [31: 59].

И наконец, Астафьев произносит самые знаменательные слова. Отвергая взгляд на любовь, выраженный Платоном в диалоге «Пир» [36], русский философ пишет: «Сильно любим мы не потому, что у нас чего-нибудь слишком мало и что мы надеемся восполнить этот недостаток через приобретение любимого предмета или через обладание им. Любим мы не от нашей нищеты и скудости, но от полноты и богатства нашей собственной внутренней жизни» [31: 60]. Напротив, «неспособность любить кого-либо или что-либо всегда свидетельствует об исключительной духовной бедности», отмечает Астафьев, добавляя, что напрасно «некоторые писатели <…> пытались представить нам изображение любви у идиотов». «Слабость всегда делает эгоистичным и недоверчивым», а также придирчивым к другим людям, тогда как любви присуща предельная открытость по отношению к любимому человеку во всей его полноте: «любим мы в другом человеке весь его нравственный, физический и умственный образ, со всеми его достоинствами, но и со всеми слабостями и недостатками – любим именно это, а не другое целое». Вот почему существу любви вовсе не противоречит любовь к «недостойным ее людям». Понимание этого русский народ выразил, напоминает Астафьев, в поговорке «не по хорошу мил, а по милу хорош», тот, кто мне мил, тот для меня и хорош [37: 216]. Причем «зрелище такой “недостойной” любви вместо того, чтобы возмущать наше нравственное чувство <…>, гораздо чаще трогает нас, возбуждает в нас сочувствие к так бескорыстно и всепрощающе любящему» [31: 61].

Астафьев не устает подчеркивать, что импульс, рождающий любовь, приходит к человеку не извне, а изнутри, совпадая «с самым внутреннейшим жизненным стремлением всякого живого существа – выразить себя вовне». Но не означает ли это, что внешние обстоятельства, включая и сам предмет любви, не имеют принципиального значения для ее возникновения? Астафьев не уклоняется от этого вывода, логически вытекающего из его взгляда на любовь как на свободный дар духовно богатой личности. «Любовь возникает по всякому возможному поводу», пишет он, уточняя, что «возникновение этого чувства не может стоять в зависимости от того или иного специального внешнего повода, как оно не стоит в зависимости и от тех или других специальных свойств своего предмета» [31: 62].

Казалось бы, подобная случайность любви – обесценивает ее. На деле, однако, именно здесь коренится прочность настоящей любви. Поясняя этот важнейший момент, Астафьев проводит сравнение с дружбой. Он пишет: «Дружба может зародиться, например, из одной общности убеждений и вкусов, из взаимного обмена услуг и т.п.; но как скоро убеждения и вкусы начнут дальше и дальше расходиться, обмен мыслей и услуг начнет становиться не нужным <…>, так и чувство дружбы начинает охлаждаться <…>, а затем переходит в откровенное равнодушие» [31: 63]. Совсем иначе обстоит дело с любовью, если это действительная любовь, а не принимаемая за нее «дружеская связь». «По какому бы поводу ни возникла первоначально любовь, как бы ни лишился впоследствии, в измененных условиях жизни, своего прежнего значения этот повод <…>, – любовь, раз зародившаяся и поддерживаемая более или менее тесным общением, от этих изменений нисколько не изменяется в своем характере и не теряет своих существенных черт», пишет Астафьев, приводя слова немецкого писателя: «Чем более мы любим, тем более научаемся любить» [31: 62–63].

Человек, которого я люблю, может меняться в ту или иную сторону, причем далеко не всегда в лучшую, но моя любовь к нему будет только крепнуть, ибо она изначально не была детерминирована какой-то определенной стороной его личности. Опознав эту особенность любви, в силу которой она существенно отличается от дружбы и сострадания (если назвать чувства, чаще всего смешиваемые с любовью), Астафьев извлекает из нее принципиально важное следствие. Он пишет: «Являясь выражением коренного жизненного стремления живого существа – деятельно проявить себя и выясниться для самого себя на этом самопроявлении во всей полноте и ценности своего внутреннего мира, <…> – любовь естественно и направлена на любимую личность во всей ее полноте, целости, и требует общения воль также не специального, одностороннего, но полного всестороннего» [31: 65–66]. Дружба не требует подобной полноты и всесторонности, «она ограничивается обменом впечатлений, мыслей, замыслов, общностью некоторых вкусов и привычек и только». Но именно благодаря этому «чувство дружбы далеко не отличается исключительностью»; я могут иметь дружеские связи с достаточно разными людьми без ущерба для дружбы с каждым из них в отдельности. Совершенно иначе обстоит дело с любовью. «Любовь, требуя полного и всестороннего общения воль», вследствие этого отличается «своею совершенной исключительностью, не допускающей никакого совместничества <…>. Получать разные блага, удовольствия, полезности можно одновременно со многих сторон, но полагать всего себя в живом и всестороннем (не отвлеченном) общении разом со многими невозможно» [31: 67].

Таким образом, настоящая любовь не намерена ни делиться между несколькими предметами, ни делить свой единственный предмет с другими людьми. В исключительности любви, «не допускающей никакого совместничества», Астафьев находит «психологическое оправдание чувства ревности», чувства, которое вытекает вовсе не из «чувства собственности», а из «непременного сосредоточения его (чувства любви – Н. И.) на одном только лице» [31: 68]. Тот факт, что в понимании Астафьева любящий, по самому существу чувства любви, не является «собственником» того, кто им любим, подтверждает и другой момент в его размышлениях о любви – момент, который воспринимается как явное противоречие. А именно, на тех же страницах, где Астафьев пишет о связанном с любовью «полном всестороннем общении воль», он неожиданно заявляет, что любовь может обходиться без взаимности, так как существенное в любви состоит «не в стремлении взять, но в стремлении – положить себя». Но какое же может быть общение без взаимности?!

Однако на этот, казалось бы, роковой для концепции Астафьева вопрос имеется простой ответ. Для Астафьева первичным является не отношение любви (как, например, для славянофилов с их учением о «совокупности мышлений, связанных любовью»), но акт любви, исходящий из конкретного субъекта, соединяющий в себе волю и чувство этого субъекта, выражающий «самые глубокие деятельные стремления субъективной жизни» [31: 67]. Именно внутри субъекта, в его стремлении «выразить себя вовне» пребывает первоисточник любви, а не перемещается куда-то «между» субъектом любви и ее объектом. Несомненно, что в акте любви заключено требование общения, причем полного и всестороннего общения – но требование еще не означает его исполнения. В одних случаях это происходит, в других не происходит и любовь остается безответной, – но, тем не менее, остается и вполне любовью, ибо значение имеет не исполнение требования, но само требование, сам «императив любви». Об этом ясно говорят замечательные слова Астафьева: «Любовь может проходить, как и сама жизнь, но пока она остается действительной любовью, она и хочет всестороннего и непрерывного общения всей жизни и верит в него» [31: 69]. Хочет и верит – пусть даже хотение не исполняется, а вера не «заверяется» фактом.

Конечно, Астафьев никоим образом не принижает значение взаимной любви, он только предъявляет к ней самые строгие требования, и прежде всего – требование неразрывности, «нераздельного общения всей жизни». Там же, где два человека сходятся, «по точному специальному договору, не на нераздельное общение всей жизни, но на время и ради какой-то специальной цели», «между ними существует все что угодно, только не любовь». Любовь, повторим еще раз, не является отношением, но создает отношения, имеющие наибольшую личностную ценность. Астафьев пишет: «Если вообще только в деятельном общении с себе подобными приходит человек к ясному самосознанию и сознанию ценности своего бытия <…>, то в отношениях, созданных любовью, он должен доходить до высочайшей достижимой степени этого повышенного самосознания и сознания ценности своего бытия. В этом – величайшее и ничем не заменимое воспитательное значение любви и создаваемых ею отношений». Таким образом, истинная любовь является, по своей сути, самовоспитанием человека.

Самовоспитанием и самосовершенствованием. Даже со стороны мы видим, «как просветляется, сколько новой красоты, энергии и выразительности получает самая убогая, будничная в общем наружность живого существа в те моменты, когда оно согрето, воодушевлено любовью» [31: 70]. Этим зримым выражением любви, считает Астафьев, и вызывается чаще всего «ответное симпатическое чувство»; и это ответное чувство, в свою очередь, «отраженно усиливает и определяет первоначальное чувство». Мы снова видим, что фактор ответной любви Астафьеву отнюдь не безразличен; но этот фактор не проявился бы, если бы не было первоначального чувства у одной из сторон.

Замечает Астафьев, естественно, и «психофизиологическую сторону выражений любви», особо подчеркивая роль мускульного чувства, «деятельного осязания», с которым связаны «поцелуй, объятие, ласкающее поглаживание». Здесь уместно отметить, что значительно позже известный французский философ Э. Левинас (1905/06–1995) развил целую «философию ласки» («эротического касания») и, переходя «от эротического к этическому», пришел к выводу, что достоинство человека заключается в его пассивности и «зависимости от другого» [38]. Русский философ, напротив, не устает напоминать нам, что условие, «при отсутствии которого живое существо для чувства любви становится более или менее недоступным, – есть сила и сознание своей силы». Любовь требует, в первую очередь, веры в себя, веры в свою способность совершить невозможное. Конечно, в такой вере есть определенный эгоцентризм, но это творческий эгоцентризм, в котором наивысший подъема самочувствия неразрывно связан с наивысшим подъемом любви к другому. Или, как пишет Астафьев, любовь – это «самое эгоистическое и в то же время самое самоотверженное из всех волнующих душу чувств» [31: 72].

Итак, любовь – во всем многообразии своих выражений – является «самым богатым последствиями рычагом всего душевного и вообще личного развития». В силу этого, казалось бы, естественно видеть именно в любви «необходимое основание положительной нравственности». Без любви нравственные законы могут влиять только на нашу мысль, и лишь любовь сообщает этим законам «живую побудительность для воли», настраивает волю «на самоотверженное и радостное воплощение их в деятельность». Именно этим, добавляет Астафьев, «характерно отличается положительная христианская мораль от только запретительной и формальной морали ветхозаветной», как, впрочем, и от «всякой морали чисто рационалистической» [31: 73].

Поделиться с друзьями: