Истина масок или Упадок лжи
Шрифт:
И не уверен я также, что м-р Уистлер сам был всегда верен догмату, который он как бы проповедует: будто художник должен писать только одежду своего века и окружающую его обстановку; я далек от мысли, чтобы навалить на бабочку[185]тяжелым бременем ответственность за ее прошлое: я всегда держался того мнения, что постоянство — последнее убежище людей с убогой фантазией; но разве все мы не видели и большинство нас не восхищалось картиной, написанной тем же Уистлером и изображающей восхитительных английских девушек, гуляющих на берегу опалового моря в фантастических японских костюмах? И разве улица, где живет м-р Уистлер, не была взволнована в один прекрасный день известием, что все натурщицы из Челси[186]позировали мастеру для пастелей в пеплумах?
Все, что исходит из-под кисти м-ра Уистлера, слишком совершенно в своей красоте, чтобы быть поколебленным или утвержденным какими бы то ни было умственными догматами искусства, даже хотя бы эти догматы были самим м-ром Уистлером установлены, ибо красота оправдывает всех своих детей и не нуждается в объяснениях; но невозможно просмотреть какую-нибудь коллекцию современных картин в Лондоне, начиная с Берлингтон-хауса[187]и кончая Гровенорской[188]галереей, не испытывая чувства, что профессиональная модель губит живопись и низводит ее до уровня простой позы и пастиша[189].
И разве он всем вам не надоел, этот почтенный обманщик, только что сошедший со ступеней Piazza di Spagna[190], в свободные минуты, оторванный у убогой шарманки, обходящий поочередно все студии.
Разве мы все не узнаем его, когда с веселой беспечностью, свойственной его нации, он снова появляется на стенах наших летних выставок, в виде всего того, что так не похоже на него, и никогда не в собственном действительном виде, то надменно глядя на нас в виде Комланского патриарха, то сияя нам разбойником из Абруцци? Он популярен, этот бедный профессор позы, среди тех, кому выпала радость написать посмертный портрет последнего благотворителя, забывшего при жизни снять с себя фотографии, но он признак упадка, символ разложения.
Ибо все костюмы — карикатуры. Основой искусства не может служить костюмированный бал. Там, где одежда красива, не может быть маскарада. И будь наш национальный костюм очаровательным по краскам, простым и искренним по покрою; будь одежда выражением красоты, которую она прикрывает, и быстроты и движения, которым она не препятствует; если бы линии ее спадали с плеч, а не выпирали от талии; если б перевернутая рюмка перестала быть идеалом ее; будь все это осуществлено, как это когда-нибудь будет, тогда живопись перестала бы быть искусственной реакцией против уродливости жизни, а сделалась бы, как ей и подобает, естественной выразительницей красоты жизни. И не только живопись, но и все другие виды искусства выиграли бы значительно от предлагаемых мною изменений; я хочу сказать, выиграли бы усиленной атмосферой красоты, которой окружены были бы художники и в которой они вырастали бы. Ибо искусству нельзя обучить в академиях. Художник делает то, что он видит, а не то, что он слышит. Настоящие школы должны быть на улицах. Например, нет ни одной тончайшей линии или восхитительной пропорции в костюмах эллинов, изысканного отзвука которой мы не могли бы найти в их архитектуре. Народ, одетый в головные уборы, напоминающие дымогарные трубы, и в турнюры[191], мог бы построить Пантехникон, но никогда не построил бы Парфенон.
Наконец, можно прибавить еще следующее: искусство, правда, не может никогда иметь иного стремления, кроме собственного совершенства, и, может быть, художник, желающий просто создавать и говорить, поступает мудро, не заботясь об изменении окружающих; но мудрость не всегда есть лучшее, иногда она спускается до уровня здравого смысла; а из страстного безумия тех, кто желает, чтобы красота больше не была ограничена беспорядочным собранием коллекционера или пылью музея, но стала, как и должна стать, естественным, национальным достоянием всех, — из этой благородной не-мудрости, говорю я, иной раз какая красота может быть подарена жизни, и при этих более изысканных условиях какой совершенный художник может родиться? Когда возобновляется среда, возобновляется и искусство.
Но, говоря со своего бесстрастного пьедестала, м-р Уистлер указывал, что сила художника в силе его зрения, а не в искусности его руки, провозгласил истину, давно нуждавшуюся в провозглашении; эта истина, исходя от властелина формы и красоты, не может не выразить своего влияния.
Лекция его, хотя она для толпы лишь апокриф, все же отныне останется библией для художников, шедевром шедевров, песнью песней. Правда, он провозгласил панегирик филистерам, но я представляю себе Ариэля восхваляющим Калибана ради шутки; и за то, что он спел отходную критикам, пусть все его благодарят, даже сами критики, и они больше всего, так как он желает избавить их от необходимости скучного существования. С точки же зрения просто оратора, мне кажется, м-р Уистлер почти единственный в своем роде. Признаться, среди всех наших публичных ораторов я немногих знаю, которые умели бы так счастливо сочетать, как он, веселье и едкость Пека со стилем второстепенных пророков.
Перевод М.Ф. Ликиардопуло
Этюд в изумрудных тонах
(Перо, грифель и яд)
Обри Бердслей. Леди с обезьянкой. Из цикла иллюстраций к роману Теофиля Готье «Мадемуазель де Мопен». 1895 год.
Художников и литераторов часто упрекают в отсутствии духовной силы и той целостности личности, которая отличает, например, государственных мужей. Как правило, эти упреки справедливы. Сама острота и тонкость восприятия, составляющая основу творческих натур, противоречит целостности. Для тех, кому более всего важна красота, остальное не имеет значения.
Но всякое правило особенно ценно своими исключениями. Рубенс служил послом, Гете — государственным советником, Мильтон — секретарем Кромвеля, ведавшим латинской корреспонденцией? Софокл занимал в родном городе общественную должность. Юмористы, эссеисты и романисты современной Америки, похоже, ничего не желают столь страстно, как стать дипломатическими представителями своей страны…
Вот и друг Чарльза Лэма Томас Гриффитс Уэйнрайт, чья судьба легла в основу этого рассказа, был, несмотря на артистичность натуры, слугой не одного искусства. Не только поэтом и прозаиком, художником и критиком, антикваром, экспертом прекрасного и дилетантом от искусства (в лучшем, возвышенном смысле этого слова), но и фальсификатором, если не великим, то, по крайней мере, хорошим, и, безусловно, выдающимся отравителем: изобретательным, утонченным, почти не знающим соперников в прошлом и настоящем.
Об этом незаурядном человеке заслуженно прославленный поэт наших дней заметил: «Он весьма успешно проявил себя пером, грифелем и ядом»[192].
Биография Уэйнрайта тоже не совсем обычна. Он родился в лондонском предместье Чизвик в 1794 году. Его отец происходил из семьи успешного адвоката, трудившегося в Грейс-Инне[193]и Хаттон-Гардене[194], мать же была дочерью знаменитого доктора Гриффитса[195], редактора и основателя издательства «Monthly Review», многолетнего участника литературного предприятия Томаса Дэвиса[196], известного продавца книг, о котором Джонсон сказал, что «он не просто книготорговец, но джентльмен, который разбирается в книгах». Доктор Гриффитс, многолетний друг Голдсмита и Веджвуда, был одним из самых известных людей своего времени.
Миссис Уэйнрайт умерла в прискорбно раннем возрасте — в двадцать один год, едва успев родить сына.
Некролог, опубликованный на страницах журнала «Gentleman’s Magazine»[197], рассказывает о ее «замечательном характере и многочисленных достоинствах», после чего следует несколько странная фраза:
«Она, по-видимому, понимала труды мистера Локка лучше, чем кто-либо из наших современников, вне зависимости от возраста и пола».
Отец Уэйнрайта совсем ненадолго пережил молодую жену. Так что ребенок воспитывался в доме деда по матери, а после смерти последнего в 1803 году роль опекуна принял на себя дядя Джордж Эдвард Гриффитс. Тот самый, кого Уэйнрайт впоследствии отравил.
Детство Томаса Уэйнрайта прошло под кровом Линден-Хауса, что в парке Тернхэм-Грин. К сожалению, этот прекрасный особняк в георгианском стиле, подобно многим другим, сейчас исчез в результате бурного роста загородного строительства. Зато до сих пор сохранились чудесные сады и парк, которому Уэйнрайт обязан страстной любовью к природе, не покидавшей его всю жизнь. Эти же детские впечатления сделали его чрезвычайно восприимчивым к одухотворяющей поэзии Вордсворта.
Образование он получил в Хаммерсмите[198]в академии Чарльза Берни, который приходился талантливому юноше близким родственником. Берни, насколько нам известно, был талантливым педагогом и человеком высокой культуры.