Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наступила тишина, и Жан подумал уже, что его маленькая слушательница уснула. Но вдруг раздался ее горячий шепот:

— И та кукла не пришла?

— Нет. Она больше не пришла.

— И девочке не было больше ее жалко?

— Так ведь она забыла про нее!

— Совсем-совсем?

— Ну… может, и не совсем-совсем… Иногда, может, она что-то такое вспоминала, что-то ей чудилось неясное, вроде того, что была когда-то у нее какая-то Муза. Но воспоминания эти не были печальными, понимаешь? Они были обычными, ну — как когда вспоминаешь что-нибудь просто так, какой-нибудь случай обыкновенный. Ведь ты же вспоминаешь разные случаи, которые были, например, в прошлом году? Ну, про подружек своих, про то, как приехал дядя художник или про весну, как птицы прилетели. Вспоминаешь ведь?

— Вспоминаю.

— И тебе ведь не печально от этих воспоминаний, правда? Вспоминается и все.

— Ага.

— Вот видишь! Так и та девочка: вспоминала Музу и все.

— Я еще Шарика вспоминаю. Его жалко.

— Какого Шарика?

— У нас Шарик был, собака. Его машиной задавило.

— Ну, это другое дело. Конечно, жалко. А знаешь, почему тебе до сих пор жалко его? Потому что ты не дышала той травой — ну, той самой, которую принесла старая женщина и которой дышала та девочка.

— Не дышала.

— Вот. А к тому же, Лена, все, что я тебе рассказал, — сказка. Ты понимаешь, что — сказка?

— Понимаю.

— Вот и хорошо. А теперь давай спать.

— Я не хочу.

— Надо спать, уже поздно. А то завтра я просплю. Мне ведь надо в Макарове пораньше прийти.

— А казаки говорят по-другому?

— Да. Они говорят по-казахски.

— А как?

— На своем родном языке. Он не такой, как русский.

— А ты умеешь по-ка…

— Конечно. Это же мой родной язык. Но, вот видишь, и по-русски говорю.

— А я по-другому не умею.

— Научишься, если захочешь.

— По-казакски собака как?

— Ит.

— Ит, — повторила девочка. — Чудно как. А хлеб?

— Нан.

— А хата?

— Там.

— А вода?

— Су. Все равно ты все не запомнишь. Хочешь я тебе напишу? Напишу и оставлю. А ты, когда научишься читать, прочтешь и запомнишь.

— Я и так запомню.

— Хорошо. Тебе дядя художник прочитает, и ты запомнишь. Или твоя мама. Кстати, мама по-казахски — шеше. Или ана. Ты, когда вырастешь, поезжай в Казахстан. Там ты и горы увидишь, и степь, и даже море. Ох, если бы ты знала, какая степь! Ровная, чистая, необъятная — только небо и земля. Идешь-идешь и — только небо и земля. Это надо увидеть. Хочешь увидеть степь?

Девочка не отвечала.

— Лена! — тихо позвал Жан.

Она спала.

Он встал бесшумно и вышел во двор. Все безмолвствовало. Над землей висела обкромсанная луна. Поблескивали звезды. Эти луна и звезды были не такими яркими, как на родине Жана, причем звезды казались здесь значительно меньше. Небо было темно-серым и близким, круто загибающимся за лес, что черной стеной стоял сразу за огородом. И Жану вдруг сделалось страшно: это небо давило его, но еще сильнее давил лес — черная громадина, сплошная завеса, без единого просвета, — тишь, мрак, бездна. Он буквально кожей осязал, что стена опасна, что она в любой момент может исторгнуть неведомое, ужасное, необоримое. Жан устыдился своего страха — разве он не знает ночи, не видел ее в степи, в горах, в лесу? Да! И в лесу ночевал: в горах был лес, и в степи — островками — тоже был лес. И тут Жан понял, что его смущает и пугает: именно тот лес, название которому «тайга». И в горах, и в степи — там все-таки был другой лес, там был, в общем-то, лесок по сравнению с этим, там в названиях лесов, какими бы разными и изобретательными они ни были, отсутствовало то потаенное и зловещее, что звучало в слове «тайга». И ему сразу же вспомнился рассказ приятеля, бывшего таежника, как тот, будучи на целине, вышел ночью из барака на полевом стане, чтобы скрутить на соседнем поле две-три шляпы подсолнухов, — девчонкам захотелось семечек полузгать, — и какой вдруг ощутил животный страх, оказавшись один среди степи под огромным яркозвездным небом; он, коренной житель дремучих лесов, пробиравшийся непролазной глушью от дальних озер к дому, зажигавший виток бересты на палке, чтобы кое-как осветить себе путь по бездорожью, обмиравший, когда из-под ног выпархивала неведомая птица или мелькала перед самым лицом тень назойливого ушана, он испугался степного простора и пустоты. «А я, — думал теперь Жан, — днем ли, ночью ли чувствовал себя в степи своим. Потому что я сам — плод степи. А друг мой — плод леса».

Он заставил себя улыбнуться; страх неохотно, капризно отступал. Да, невозможно бояться того, чем ты пропитан — боязнь лишь перед неведомым. Но неведомое тем желаннее.

Жан не стал додумывать, почему одновременно так страшит и так манит неведомое, почему, чем больше его страшишься, тем оно притягательнее, — не стал, потому что новая мысль погасила прежние: «Скоро все это кончится».

Он вернулся в дом, неслышно разделся и улегся. И тут сильно вздрогнул голос художника был отчетливым и громким:

— Ты солгал, Жан.

— Что? — спросил Жан, растерявшись.

— Солгал. Это не казахская сказка, это ты вычитал в стряпне одного журналиста из местной газеты.

— Я сочинил, — шепотом, чтобы не разбудить девочку, возразил Жан, но художник все так же громко перебил:

— Не упорствуй! Я был там целую неделю. Целую неделю, а точнее — восемь дней. И все это время я не вылазил из тайги. Я устал, как собака, шкура и одежда висели на мне клочьями, меня чуть не до смерти заел гнус. И все зря! Никакой Сонной Мари нет.

— Как нет? — холодея, спросил Жан; голос его прозвучал скуляще.

— Нет, — повторил художник. — Все нелепость. Вздор. Жалкая потачка бесплодного воображения другому такому же бесплодному воображению. И ты поверил, как я когда-то. Да я хоть не в газетах вычитал.

— А где?

— Иные уста донесли, не прессы. Но — все равно. Пустое все… Теперь мне ясно, почему и зачем ты идешь туда. Ты и мне солгал, не только этой девочке.

— Я не сол…

— Не надо. Некрасиво отпираться. Я тебя не осуждаю — я понимаю тебя. Послушай, мальчик, я по крайней мере вдвое старше тебя, и это дает мне право на совет. Не нужно выдумывать сказок, верить в них и умиляться ими. И трижды не нужно доводить себя до того, чтобы приносить им жертвы. Не ищи Сонной Мари — все равно не найдешь. Ищи в себе. Вот я! Я искал и нашел, но в себе и только в себе. Я нашел, что бездарен, и потому не лезу. Пусть мой талантишко жалок, но мне достаточно того, что есть. Я не лезу. Я нашел свою тему, нашел, следовательно, себя. И ты не лезь, а ищи свою тему, себя. Не надо отчаиваться, если ты увидел вдруг, что ты — не Энрико Карузо, не Марио Ланца или не Собинов. Стань каким-нибудь Джанабаем, Булатом или… какие там у вас ходячие имена… И все! Стань Жаном. Собой… Послушай, оставайся! Я напишу твой портрет. У меня появилась интересная идея. А на пасеку мы и так сходим — и меда поедим, и трав попьем…

Жан слушал и успокаивался. Ему было жалко художника. Теперь, если бы он что-то произнес, голос его не был бы скулящим. И когда художник умолк, ожидая его ответа, он проговорил и слова его прозвучали спокойно:

— Забыть что-нибудь, что давит, — это не может быть плохо. Это может только помочь человеку, сделает его здоровее, сильнее. Что же тут неправильного, помочь человеку забыть неприятное?

— Чему следует быть забыту, — ответил художник, — то забывается само собой — об этом позаботилась человеческая природа. А чему не следует остается. И значит — так правильно, так и должно быть. Так и не иначе. Никакого вмешательства. Просто-напросто надо постараться точно оценить себя.

— А кто это может?

— Сам. Только.

Затем художник несколько приглушил голос и стал говорить о том, что поражается доверчивости людей. Особенно доверчивости современных людей вовсе уж труднообъяснимой, чрезвычайной и потрясающе наивной. Казалось бы, сказал он, такая доверчивость есть свойство первочеловеков — так, по крайней мере, можно предположить, или уж, на худой конец, людей на ранних стадиях цивилизации. Но когда она, цивилизация, достигла таких вершин, когда наука, искусство, средства коммуникации и информации на таком взлете, когда так доступно образование и изощрены воспитательные институты, — то тут можно только руками развести, видя, как люди готовы поверить любой бессмыслице, любому бреду, особенно печатному. Чем, скажите пожалуйста, объяснить такое?

Хорошо, говорил художник, нас учили, что сказка становится былью. Но не всякая же сказка, в конце-то концов! Неужели мы так самообольщены или так безответственно легкомысленны, что верим, будто все осуществимо? Неужели мы уже на той стадии, когда впадают в детство! Или мы из детства все еще не вылупились? Еще в троглодитах?..

Художник говорил и говорил, то задумчиво и даже вяло как будто, то воодушевленно и с жаром, и Жан понемногу стал засыпать.

Потом художник на полуслове оборвал себя: с дивана донеслись странные звуки — не то стон, не то хрип, словно душили кого-то. Он зажег бра над своей кроватью, поднялся и подошел к Жану.

Поделиться с друзьями: