Источник забвения
Шрифт:
— Было бы хорошо, если бы вы запретили себе сейчас идти на Сонную Марь, — сказал он, и голос его был очень спокойным и доброжелательным. — Вы, конечно, можете ответить, что вам лучше знать, что вам можно, а чего нельзя. Но все-таки я вам советую: пока не думайте об этом. Вы не готовы. А стоит ли идти, чтобы только помучить себя и ничего не достичь? Вы ведь не за тем приехали, вы ведь за пользой приехали, верно? Но вы не готовы на расстоянии видно, какие у вас холодные руки.
Она покосилась на него, смерила взглядом; ни лицо ее, ни поза — ничто не изменилось, только мысли о редиске стали затягиваться туманом.
— Воспряньте, воспряньте! — как заклинание, проговорил он. — Воспряньте и отогрейтесь! — И затем плечи его опустились, как будто он только что закончил тяжелую работу, и проведя ладонью по взмокшему лбу, он прежним, спокойным, голосом добавил: — Недели две, как минимум, вам надо побыть здесь, на пчеловодческих целебностях Константина Ивановича. Хотите, я поговорю с ним?.. А через две недели все прояснится.
Он был невысок, худощав, лицо утонченное, открытое, подлинное, взгляд прямой, чистый; она подумала, что не станет убивать его. Более того: она почувствовала некоторое стеснение в груди, потом вдруг боль, и сразу за ней — опустошительное облегчение; как будто запало дыхание, замерло все внутри, и она уже считала — все, конец, и тут так сильно и глубоко вздохнулось.
— Воспряньте! — повторил он. — А то вы совсем застыли. И не задерживайтесь здесь — скоро будет дождь, потом гроза. Так что укрывайтесь в своем «женском» доме. Маргарита Андреевна заждалась вас.
— Иди ты к черту, — беззлобно проговорила она и перестала смотреть на него.
После первых же его слов ей стало легче, а теперь, когда отшила, еще больше полегчало. В душе поднималось что-то вроде ликования, гордости за себя; они, эти чувства, пробивались сквозь пласт боли, сквозь ту страшную тираду, которую ей довелось выслушать три месяца назад («ты думаешь, такую тебя можно любить»), сквозь этот липучий, терзающий мотив и ненормальные слова («и он ответил „до свиданья“, а сердцу слышится „прощай“…»), которые с палаческой сосредоточенностью и бесстрастностью распевали все предметы, одушевленные и неодушевленные, все кости и суставы, каждая клеточка ее существа. И сейчас сквозь все это пробивались ликование и гордость. Она была горда, что хоть он и помог ей как-то, но она все-таки отшила его.
Он, кажется, понял ее, улыбнулся и сказал:
— Я поговорю с Константином Ивановичем. — И ушел.
Лошадь подняла голову и, не переставая жевать, проводила его долгим, заинтересованным взглядом.
Редиски больше не хотелось. Хотелось поговорить с кем-нибудь. Но не с Марго — с этой болтливой, захлебывающейся, беспокойной теткой, которую хотя и жалко, но с которой просто не о чем говорить. Вера перебрала всех; выходило так, что поговорить она хотела бы сейчас только с рыжим, и ей стало немного досадно, что она так быстро его оттолкнула. Что-то в нем было особенное, если уж она после первых же его слов расхотела убивать; что-то он наверняка знал, чего не знала она. Но о чем она стала бы с ним говорить? Неизвестно. Скорее всего, она бы сама ничего не говорила, а говорил бы он, а ей как раз и надо было, чтобы он говорил: он говорил бы, а она бы вычисляла, что он такое особенное знает, и ей становилось бы легче, потому что разрушался бы тот кошмарный пласт. Слова его непостижимым образом вынудили ее сосредоточиться, и она как будто впервые ясно осознала, кто она и по какой причине находится здесь, на лужайке, за домами неведомой деревушки Макарове; ее словно снабдили новым зрением. Ей захотелось довериться этому человеку, она ничего не боялась и не стыдилась. «Воспряньте, воспряньте, а то вы совсем застыли…» И откуда ему известно, что будет гроза?
И в самом деле что-то стало меняться: начался прохладный ветер, небо быстро затягивалось тучами.
Вера поежилась и огляделась. Ей показалось, что кто-то наблюдает за ней. Ну конечно: вон она, прячется за кустами, эта горбунья; она давно прячется и подглядывает; и вот, увидев, что обнаружена, поднялась с корточек и подошла.
— Что тебе нужно? — мрачно спросила Вера.
— Я так, — ответила горбунья, улыбаясь и пристраиваясь рядом. — Я пойду, када ен придеть.
— Он не придет.
— Мешать не стану.
— Чему мешать?
— Да уж знаем… — У горбуньи сделалось хитрое, заговорщическое лицо, она придвинулась, шепотом спросила: — Ты спытала?
— Что?
— Сама знаешь, че. Спытай, спытай, не бойся. Спытай, тада узнаешь.
Вера смотрела на нее недоуменно и внимательно.
— А я спытала! — гордо проговорила горбунья. — Спытала и знаю. Ен у тайгу пошел и скоро назад придеть.
— Кто «он»?
— Знаем кто! — Она засмеялась, еще ближе придвинулась и доверительно зашептала: — Ты никому не скажешь? Гляди, никому, а то ен биться будеть, тятька. А хоть знать, кто? Саня Боков, вот кто. С им и спытала. Ты никому не скажешь, правда? Ты не говори, ты ж не такая, чтоб кому зря. А ен сидел. Пять лет, говорить, бабу не держал в руках. — Она захихикала. — У их тама строго, знаешь как! Ен пять лет, а я дык… Стиснул, и опомниться не успела… Ну и че! Че хочу, то и делаю! Никто мне не указчик — ни мамка, ни тятька.
— Они, значит, ничего не знают, — дрожа сказала Вера.
— Не, мы тайно. Тятька узнал ба — убил.
— Давно он ушел?
— Скоро три недели… Ен красивай, здоровай, чуть не такой ростом, как ваш ученай. А сильнай!.. — Глаза ее восторженно закатились. — Спытала так спытала…
— А зачем? — спросила Вера.
— Как зачем? Я ж хотела, давно хотела. Я ж знаю: горбатая, некрасивая, кому нужна-то? А ему нужна стала, вот! Ен прям, как зверь, — слова не дал сказать. — Она опять захихикала. — А че там говорить? Че говорить? Пять лет человек маялся…
— Мерзость, — проговорила Вера. — Мерзость и гнусь. — И лицо ее потемнело.
— Не-а, — сказала горбунья. — Спытай, тада и скажешь.
— Я знаю; мерзость и гнусь.
— А ежли ребеночек?
— Зачем тебе ребеночек?
— Ребеночек зачем? — удивленно переспросила та, и Вера совсем близко увидела ее огромные, горячие глаза, и не нашлась что ответить, а тяжело задышала, как после бега.
— Ково ж мне ждать тута? — продолжала горбунья. — Мамка с тятькой скоро помруть, одна остануся и че? А када с ребеночком, жить можно. Будем удвоем жить…
— За что он сидел?
— Убили тама кого-то. Подралися пьянаи и убили. И дали ему десять лет, пять отсидел и убег. И сюда попал.
— Он что, сам тебе рассказывал?
— И сам. И во сне. Ен, када спить, сильно много разговариваеть, кричить, матерится. Я ему: че, говорю, кричишь? А ен: а че? Ну я ему и говорю. А ен: болесть у меня такая, так и так со мной было, только ты никому не говори, а то придушу, говорить. Я и не говорила, тока тебе вот.
— А мне зачем рассказываешь?
— Надо ж кому-то, некому ж больше. А тебе можно…
— Почему обязательно надо кому-то рассказать?
— Спытала б, дак поняла б… Конешно, охота поговорить. А тута у нас с кем поговоришь? Тока заикнись… Молчишь, молчишь, как пень… Живому человеку говорить требуется.
— Так он что, на Сонную Марь пошел?
— А куда еще?
— Он знает, где она, как до нее добраться?
— Ниче ен не знаить. И никто не знаить. Но ен найдеть, ен у меня такой.
— Ты не куришь? — спросила Вера.
— Боже избавь, ето у нас не положено. Срам-то! Ето городские — им че, им усе можно, усе нипочем.
— Жаль.
— А ты че, курить захотела?
— Захотела.
— Противно ж.
Вера встала.
— Ты куда? — Горбунья продолжала сидеть.
— Холодно стало. Не бойся, я никому не расскажу.
— Ну во…
Вера сделала несколько шагов, обернулась.
— Тебя как звать?
— Лизой.
— Хорошее имя, — сказала Вера и пошла.