ЖАНРЫ

История частной жизни. Том 1
Шрифт:

Реклама на надгробиях

Итак, у всех было право судить каждого. Каждый римлянин, будь то плебей, аристократ или даже сенатор, никогда не рассматривался как сугубо частное лицо; все могли обратиться ко всем, и все могли всех судить; все считали себя знакомы ми. Каждый отдельный человек мог обратиться к «народу» который был ничем иным, как некоторым количеством таких же отдельных людей, как и он. Можно было, например, разыгрывать шутки в галерее, чтобы повеселить окружающих: все были сопричастны. Нам знакомо простодушие знаменитых граффити Нью—Йорка, при помощи которых кто угодно может рассказать прохожим или пассажирам метро о своих мыслях, своей любви или просто о том, что он тоже есть на этом свете и у Него есть имя, — просто написав на стене все, что взбредет в голову. То же самое было в Помпеях: стены этого маленького городка, одного из множества подобных, были покрыты граффити, начертанными прогуливающимися прохожими для других таких же прохожих, просто чтобы те могли это прочесть.

Любопытная вещь, напоминающая рекламу, воцарилась в местах, которые можно назвать античным аналогом наших кладбищ, то есть на обочинах дорог; земля вдоль дорог не принадлежала никому, и именно там, на въезде в город, устраивали захоронения. Лишь только путешественник пересекал городские ворота, его окружали два ряда скульптур, так или иначе привлекающие его внимание. Надгробия не были предназначены только для семьи или близких покойного, они создавались для всех. Сама могила, та, что под землей, была местом, куда ежегодно приходили люди, составлявшие фамилию покойного, чтобы выразить свое уважение к умершему; надгробие с эпитафией — это уже совсем другое дело: оно было предназначено для прохожих. Было бы ошибкой проводить аналогии между современными эпитафиями, поминальными надписями, не имеющими адресата и обращенными к богу, и эпитафиями римскими, которые гласили: «Прочти, прохожий, какова была моя роль в этом мире… А теперь, когда ты прочитал, счастливого пути. — И тебе всего хорошего!» (ответ прохожего тоже был высечен на камне). Есть свидетельства, что если античный автор хотел немного почитать, ему было достаточно прогуляться до одного из выездов из города; читать эпитафии было проще, чем неразборчивый почерк в книгах. Я не говорю сейчас о временах более поздних, о некрополях и христианских катакомбах.

Двойные анфилады могильных рекламных плакатов, если позволительно будет так назвать эти надгробия, расположенные вдоль дорог, ведущих из города, наводят на мысль об этаком Бродвее загробного мира; некоторые эпитафии, чтобы выделиться среди других и привлечь еще большее внимание, предлагали прохожему отдохнуть или заняться атлетикой на специально выделенном для этого участке внутри могильной ограды. Все эти эпитафии говорят не о скорби близких, а скорее о социальной роли покойного, о его верности своим обязанностям по отношению к близким, доказательства чего последние и представляют на суд прохожих. Обсуждение с кем–то во время беседы или за ужином своего будущего надгробия не вызывало неловкости и не наводило на мрачные мысли; скорее это позволяло лишний раз обратить внимание на присущие человеку заслуги и добродетели, которые со временем будут публично отмечены таким вот своеобразным способом. Каждый пирующий охотно, особенно после нескольких чаш вина, устраивал публичное чтение своей будущей эпитафии, им же и составленной, причем с той же тщательностью, что и завещание. Самый лучший способ, каким город мог отблагодарить своего благодетеля, состоял в подробном описании тех официальных почестей, которые будут ему оказаны на его похоронах. Одна дама была счастлива узнать, что сограждане решили ароматизировать шафраном (запах которого тогда высоко ценился) ее будущий погребальный костер.

Археологи нашли около сотни тысяч эпитафий, и Макмаллен заметил, что само это количество — результат моды на эпитафии, которая вспыхнула в начале I века и к началу века III постепенно угасла. Чему здесь удивляться? Они не были простым отражением мыслей о смерти, они свидетельствовали о господстве публичного дискурса и публичного контроля. Не были они и привилегией важных персон: обычные обыватели, не будучи людьми публичными, все равно жили на публике, на глазах у себе подобных. К тому же эпитафия, как и завещание, становилась для них возможностью передать некое послание: «Я жил бедно, так, как было мне предназначено жить, и теперь я советую вам брать от жизни больше удовольствий, чем это делал я. Жизнь такова: и все мы здесь будем. Любить, пить, ходить в бани — вот настоящая жизнь: после ничего уже не будет. Я же никогда не следовал советам философов. Це доверяйте врачам, это они меня убили». Смерть давала урок жизни живым, и редкие упоминания о загробной жизни, особо тщательно изучаемые историками, которые недооценивают публичную функцию античных могил, встречаются на могилах христианских. Кроме прочего, при необходимости эпитафии исполняли роль обвинения: покойный мог пригвоздить к позорному столбу тех, кого он считал виновниками своих несчастий. Патрон проклинал на надгробном камне — равно как и в завещании — неблагодарного вольноотпущенника, который повел себя с ним точно разбойник с большой дороги; отец объявлял всем, что лишил наследства свою нечестивую дочь; мать приписывала смерть своего малыша козням некой отравительницы. Для нас подобные надписи на надгробиях означали бы осквернение величия смерти. Но римляне, в отличие от нас, не боялись выносить сор из избы: они прибирались публично. В Помпеях, у дороги из Ночеры, есть эпитафия, которая обрекает неблагодарного друга на гнев всех небесных богов и богов преисподней.

Цензура общественного мнения

Общественный контроль над поведением каждого человека проникал повсюду, и отовсюду слышались напоминания о правилах; воздух был тяжек от призывов к порядку и общей заботы о добродетели. Один высокопоставленный чиновник из Помпей велел написать на стене в своей столовой такие правила: «Будь приветлив и сдержан в словах, если можешь, если нет — пусть ноги несут тебя домой; отведи похотливый взгляд от чужой женщины, и пусть стыдливость отразится на твоем лице». Гости не считали подобные предупреждения оскорбительными, скорее они с удовольствием замечали в таком призыве к добродетели подтверждение того, что в этом доме собрались порядочные люди. Дифирамбы добродетели сыпались с такой силой, что могли бы свалить и быка. Овидий, поэт изысканный и утонченный, переживший трагедию изгнания, со слезами умиления возносит хвалы своей жене, которую он оставил в Риме: она ему не изменяет. Гораций принимается хвалить себя без оглядки: во времена своей юности, благодаря мудрым увещеваниям отца, он никогда не жил у кого–либо на содержании. Стаций пишет для одного вдовца, своего мецената, хвалы его дорогой покойной жене: она была настолько стыдлива, что ни за что на свете не смогла бы ему изменить, даже если бы ей предложили за это огромную сумму денег. Жена, которая не продавалась за деньги, юноша, не живший ни у кого на содержании, — все они были достойны похвалы. Тот же Стаций поздравляет подростка с тем, что его юность свободна от эфебических Любовей, несмотря на то что он сирота. Похвалы бдительной общественной цензуры изысканностью не отличались.

Со скелетами в шкафу обращались не слишком деликатно: чтобы греху противопоставить добродетель, все средства были хороши. Продолжая свой панегирик, Стаций сообщает нам, что того же подростка, его будущего покровителя, постигло несчастье: его мать оказалась отравительницей и пыталась отправить его на тот свет, однако император отменно ее наказал, отправив ее саму на каторгу. Ясно выражая таким образом свойственные ему представления о справедливости, поэт всего лишь высказывает вслух общепринятое мнение, которое само вполне в состоянии вершить правосудие, причем достаточно суровым образом. Жизнь каждого члена общества становилась объектом общественной оценки; безо всякого стыда обсуждалось буквально все — и это были не сплетни, а законная цензура, называемая reprehensio. Каждый брак, развод или завещание рассматривались самым подробным образом. Письма Цицерона это подтверждают, а переписка Плиния, исходно предназначенная для публикации, доказывает это еще более убедительно: она должна была стать учебником для совершенного римского сенатора, обучающегося на примере автора. Каждый раз, упоминая о каком–либо разводе или завещании, Плиний описывает, каково на сей счет было мнение общественности — а мнения расходились — и какую из сторон он считает правой. Общественное мнение правящего класса было вправе контролировать частную жизнь каждого из его членов в интересах всего правящего класса. Если кто–либо это мнение игнорировал, общество находило шутника, чтобы ему отомстить: оскорбительные песенки передавались потихоньку от одного к другому (carmen famosum), о нарушителе общественного спокойствия распространялись памфлеты (libelli), его осыпали непристойными оскорблениями и насмешками, чтобы доказать ему, что все, что было до этого, — еще не самое страшное. Когда один сенатор решился жениться на своей любовнице в разгар всеобщей борьбы за нравственность, Стаций, пользующийся его покровительством, во избежание разногласий вносит в этот вопрос окончательную ясность: «Пусть не прозвучат лживые намеки памфлетистов: эта непокорная любовь только что подчинилась закону, и граждане могут увидеть собственными глазами поцелуи, о которых столько судачили». Было нечто лицемерное в этом гражданском пуританизме, который без малейшего колебания изобличал тех, кто не вписывался в единые для всех рамки; сатира как литературный жанр берет свое начало именно здесь.

От необходимости отчитываться за свою частную жизнь перед общественным мнением не был свободен никто: даже императоры, по крайней мере императоры «хорошие». Когда Клавдий узнал о распутстве императрицы Мессалины, он обратился к преторианской гвардии с речью, в которой подробно Рассказал об изменах своей жены, пообещав, что «никогда больше не женится, поскольку брак его явно не удался». Когда Август узнал о распутстве своей собственной дочери, а потом еще и внучки — обе пожелали жить и вести себя как свободные знатные дамы, а не как примерные члены правящей фамилии, — он рассказал об этом позоре в своем обращении к сенату и в манифесте (edictum), обращенном к народу. Что же касается «плохих» императоров, они делали то же самое, только с противоположным смыслом: они выставляли напоказ свои измены и своих юношей–любовников, демонстрируя всем, что они, будучи единовластными хозяевами страны, считают себя выше общественного мнения.

Чтобы не подвергаться критике, глава семьи, достойный своего имени, должен обращаться за советами к друзьям и к другим таким же порядочным людям, чтобы получить от них одобрение всех важных для себя решений: наказать ли сына силой своей отцовской власти, освободить ли молодого раба, жениться, отказаться ли от недостойной жены или принять ее обратно. Он даже советовался, свести ли ему счеты с жизнью: самоубийство тогда не считалось проявлением малодушия. Совет был до некоторой степени событием церемониальным, и если какой–либо древний род находился в ссоре с одним из друзей и не желал больше видеть его на совете, ему об этом специально сообщали (renuntiare amicitiam).

Поскольку среди правящего класса было не принято о чем–либо умалчивать, промахи знати в общественных и личных делах тут же становились достоянием широкой публики. Плиний, пытавшийся стать примером совершенной добродетели, выставляет на посмешище себе равных или, скорее, демонстрирует их странности (а в Риме смешным было все, что не убивало человека насмерть), обнародует выдержки из личных писем наместника, уличающие последнего в совершенно хищнических повадках, и наносит тем самым непоправимый ущерб его репутации. Сенека, будучи сенатором, настолько подробно рассказывает о сексуальных извращениях знати, что в результате один из сенаторов так и не избирается на консульскую должность. Представители высшего общества без зазрения совести злословили друг о друге, поскольку никогда не были только частными лицами: каждый гражданин — в какой–то степени человек публичный, а значит, по определению борец и активист. Это признанное и узаконенное господство общественного мнения приводило к своеобразной свободе высказываний (в устном ее проявлении и в ретроспективном модусе): покойного императора позволительно было называть тираном, знать могла обвинять его в запрете на свободное высказывание своего мнения (parrhesia, libertas), при одном условии — к вышесказанному непременно добавляли, что правящий император — не чета предыдущему, он являет собой прямую противоположность тирану и славится именно тем, что свободу слова поддерживает.

Нравственный авторитет

Сенатор и в самом деле отличается от других людей: все, что он говорит, он говорит на публику и слова его должны быть убедительными. Он оценивает государственные и личные дела других таких же важных персон подобно тому, как у нас дипломаты и полководцы описывают в своих мемуарах заслуги и промахи известных людей, с которыми сталкивались по долгу службы. Правящий класс держал в руках бразды правления не столько в силу того, что принадлежавшие к нему люди Удостаивались официальных чинов, сколько именем «власти» (auctoritas), принадлежавшей им от природы и не требующей никакого обоснования: просто так есть и никак иначе быть не может. Их власть распространялась на моральные нормы, так Же как и на общественную жизнь: сенатор указывал, как именно должен жить честный гражданин, достойный своего имени. Если сенатор занимался историей или философией, его книги воспринимались не так, как труды простого смертного. Если сенатор — историк, он укажет, что следует думать о прошлом Рима, чтобы познать истину политическую, нравственную и патриотическую, для которой сенат служит и хранилищем, и академией. Другие историки, не столь знатного происхождения, честно повторят его назидательную версию, а если они и вовсе без роду и племени, то в границах приличия станут довольствоваться подробностями, увиденными с точки зрения лакея, и повеселят читателей незначительными мелочами из личной жизни знаменитых людей. Если сенатор — философ, такой как Цицерон или Сенека, то только ему дано право судить о философских принципах в политике, только в его книгах можно найти мудрость и нравственные основы старого Рима, хранителем которых он, собственно, и является.

То есть настоящий важный господин должен быть солидным человеком, поскольку он фигура значимая (gravis); он не должен, например, публично шутить, такое поведение с его стороны будет выглядеть шутовством. Однако есть время быть важным и есть время расслабиться (non intempestive lascivire): умение шутить в четырех стенах — еще одно качество, присущее сенатору; частная жизнь для него начинается там, где можно шутить. Сципион, столь жесткий и несгибаемый в публичной жизни, наедине со своими близкими превращался в человека совершенно «штатского». В Риме существовала традиция аристократического остроумия, в рамках которой критика чужих недостатков переставала быть едкой и превращалась в лукавую иронию; в сатирах аристократа Луцилия можно найти салонные шутки с подтекстом почти эзотерическим; насмешливые намеки становятся куда более тонкими, не теряя при этом остроты. Тот же Луцилий смеется и шутит со Сципионом и с другими такими же важными людьми, когда они все вместе проводят время в одном из дворцов; строгость поведения, предписанная кодексом аристократа, им больше не нужна, и эти знатные вельможи принимаются играть в одну из старинных детских забав: бегать друг за другом вокруг лож для трапез. Правила приличия позволяли им в частной жизни становиться большими детьми.

Поделиться с друзьями: