История Французской революции (1789 по 1814)
Шрифт:
Может быть, жирондисты предвидели владычество Робеспьера, может быть, они увлеклись своей к нему ненавистью, но во всяком случае они предъявили к нему обвинение в самом для республиканца ужасном преступлении. Париж находился в волнении под влиянием раздоров партии; жирондисты пожелали издать закон против тех, кто вызывает беспорядки и призывает к излишествам и насилиям и в то же время дает Конвенту независимую силу, опирающуюся на все 83 департамента. По их требованию была назначена комиссия для составления доклада по этому предмету. Гора напала на эту меру, находя ее обидной для Парижа. Жиронда отстаивала свое предложение, указывая на проект триумвирата, составленный парижскими депутатами. „Я родился в Париже, — сказал тогда Осселэн, — и я состою депутатом его. Нам говорят, что в Париже возникла партия, желающая учреждения диктатуры, триумвиров и трибунов. Я громогласно заявляю, что надо быть или глубоко невежественным человеком, или закоренелым злодеем, чтобы выработать подобный план. Пусть будет проклят тот из парижских депутатов, кто посмел возыметь подобную мысль“. „Да, — воскликнул марсельский депутат Ребекки, — в нашем Собрании существует партия, стремящаяся к диктатуре, и я назову вождя этой партии: это Робеспьер. Вот человек, которого я изобличаю перед вами“. Барбару своим свидетельством подкрепил это изобличение. Барбару был одним из главных деятелей 10 августа; он предводительствовал марсельцами и пользовался довольно большим влиянием на юге Франции. Он заявил, что 10 августа обе партии, все время спорившие за первенство в Париже, заискивали в марсельцах и что он был приглашен к Робеспьеру; тут его уговаривали примкнуть к гражданам, обладающим наибольшей популярностью, причем Пани прямо указал на Робеспьера как на того добродетельного человека, которому пристало сделаться диктатором Франции. Барбару говорил так против Робеспьера, ибо был человеком дела. Правая, кроме него, имела и еще несколько членов, думавших, что следует окончательно одолеть противника, чтобы не быть побежденным им. Эти люди желали, противопоставляя Конвент Парижской коммуне, разъединить департаменты от Парижа и полагали, что не следует щадить врагов, пока они слабы, ибо этим им дается возможность и время усилиться. Однако, большая часть правой опасалась открытого разрыва и не сочувствовала крутым мерам.
Обвинение Робеспьера не имело никаких последствий, но оно пало на Марата, советовавшего диктатуру в своем журнале „Друг народа“ и оправдывавшего убийства. Когда он взошел на трибуну с целью оправдаться, собрание охватило чувство ужаса. „Долой, долой!“ — раздались крики со всех сторон. Марат остался непоколебим и, воспользовавшись минутой молчания, сказал: „У меня в этом собрании много личных врагов“. — „Все, все!“ — „Я взываю к их стыду; я прошу их не позволять себе неистовых криков и неприличных угроз против человека, служившего делу свободы и оказавшего им самим гораздо больше услуг, чем они думают; сумейте хоть на этот раз выслушать оратора“. Далее Марат изложил Конвенту, пораженному его дерзостью и хладнокровием, то, что он думал относительно проскрипций и диктатуры. Долгое время он убегал, прячась в подземельях от общественной ненависти и изданных против него приказов об аресте. Появлялись только его кровожадные листки; в них он требовал казней и подготовлял толпу к сентябрьским избиениям.
Не существует такой сумасбродной мысли, которая не могла бы прийти в голову человека и, что хуже всего, которая не могла бы быть приведенной в исполнение в известный момент. Марат был одержим несколькими подобными идеями. Революция имеет врагов, а, по мнению Марата, для ее успешного продолжения этих врагов не должно быть; самое простое, по его мнению, поэтому уничтожить всех врагов и для того назначить диктатора, исключительная обязанность которого была бы в издании постановлений о проскрипциях; он с жестокой циничностью проповедовал эти две меры, не щадя не только приличий, но даже и человеческой жизни и считая слабыми умами всех тех, кто называл его проекты ужасными, а не глубокомысленными. Революция имела и других деятелей, таких же кровожадных, но ни один из них не оказал такого пагубного влияния на свою эпоху, как Марат. Он развратил и без того уже шаткую нравственность партий, он подал те две идеи, которые затем Комитет общественного спасения через своих комиссаров привел в исполнение и которые заключались в диктатуре и массовом истреблении врагов революции.
Обвинение Марата также не имело последствий; он внушал больше отвращения, но менее злобы, чем Робеспьер. Некоторые видели в нем только сумасшедшего, другие в этих распрях видели исключительно проявление вражды партий, совершенно не представляющее интереса с точки зрения республики. К тому же казалось опасным изгонять из Конвента одного из его членов или выставлять против него обвинения; это был трудный шаг даже для партий. Дантон, впрочем, не оправдывал Марата. „Я не люблю его, — говорил он, — я на деле познакомился с его характером: Марат человек вулканический, упрямый и необщительный. Зачем, однако, в том, что он пишет, отыскивать мнение какой-либо партии? Разве общее возбуждение умов не происходит единственно исключительно от движения самой революции?“ Робеспьер со своей стороны удостоверял, что он Марата знает очень мало, что до 10 августа он только один раз разговаривал с ним и что после этого единственного разговора Марат, крайние убеждения которого он вовсе не одобрял, нашел ею взгляды настолько узкими, что написал в своем журнале, что он, Робеспьер, не имеет ни взглядов, ни смелости государственного человека.
Однако именно против Робеспьера была направлена главная ненависть, так как его значительно больше опасались. Первое обвинение Ребекки и Барбару успеха не имело. Несколько времени спустя министр Ролан представил доклад о состоянии Франции, и в частности Парижа; в нем он разоблачил сентябрьские убийства, неправильные действия Коммуны и козни агитаторов. „Раз, — говорил он, — самые мудрые и неустрашимые защитники свободы навлекают на себя ненависть и подозрение, раз громко проповедуют принципы мятежа и грабежа, а общественные собрания высказывают им свое одобрение, раз раздается ропот даже против самого Конвента, я не могу сомневаться, что приверженцы старого порядка вещей или ложные друзья народа, скрыв свое сумасбродство или свое злодейство под маской патриотизма, составили целый план переворота, при помощи которого они рассчитывают возвыситься на развалинах и трупах и насытиться кровью, золотом и жестокостью“. В подтверждение своего доклада Ролан прочитал письмо, которым вице-президент второй палаты уголовного трибунала извещал его, что и ему, и другим наиболее известным жирондистам грозит опасность; что, по словам их врагов, существует необходимость в новом кровопускании и что эти люди не желают и слышать ни о ком другом, кроме Робеспьера.
При этих словах Робеспьер бежит на трибуну, чтобы оправдаться. „Никто, — говорит он, — не посмеет обвинить меня в лицо“. „Я, — вскричал тогда Луве, один из самых решительных представителей Жиронды, — да, я, Робеспьер, — продолжал он, устремив на него пылающий взгляд, — я тебя обвиняю“. Робеспьер, до этого времени сохранявший полное присутствие духа, смутился: ему однажды пришлось уже помериться в Клубе якобинцев с этим опасным противником, и он знал его за человека умного, пылкого и беспощадного. Луве тотчас же попросил слова и в красноречивейшей импровизации не пощадил ни его поступков, ни имен; он обрисовал деятельность Робеспьера в Клубе якобинцев, в Парижской коммуне, в избирательном собрании: „Везде он клеветал на лучших патриотов, расточал самую низкую лесть нескольким сотням граждан, сначала рассматриваемых как население Парижа, затем просто как народ и, наконец, как народ-владыка; везде он перечислял свои собственные заслуги, свои совершенства, свои добродетели и никогда не забывал, засвидетельствовав силу, величие и право на главенство народа, прибавить, что он также принадлежит к народу“. Далее Луве показал, как Робеспьер прятался 10 августа, а затем властвовал на заседаниях заговорщиков Парижской коммуны. Переходя затем к сентябрьским убийствам, он воскликнул: „Революция 10 августа была делом всех, но революцией 2 сентября (тут он обратился в сторону монтаньяров) мы обязаны вам и только вам, и разве вы сами не гордитесь ею? Разве ваши единомышленники не называли нас со свирепым презрением патриотами 10 августа, а о себе с гордостью разве не говорили, что они патриоты 2 сентября? Пусть же им остается это отличие, достойное свойственного им мужества, пусть оно остается за ними для нашего прочного оправдания и для их длительного позора. Эти якобы друзья народа хотели обвинить парижский народ в тех ужасах, которыми была запятнана первая неделя сентября… Они бесчестно клеветали на него. Парижский народ умеет сражаться, но не умеет убивать. В прекрасный день 10 августа весь парижский народ собрался перед Тюильри, это совершенная правда, но ложь, что его видели перед тюрьмами в ужасный день 2 сентября. Сколько внутри тюрем в этот день было палачей? Двести, а вернее, что и того меньше; а сколько можно было насчитать вне тюрем праздных зрителей, привлеченных сюда поистине непонятным любопытством? Только вдвое больше. Но говорили, если народ в убийствах не принимал участия, то почему же он не помешал им? Почему? Да потому, что охранительная власть Петиона была парализована, потому, что Ролан говорил напрасно, потому, что министр юстиции Дантон не говорил вовсе… потому, что президенты 58 секций дожидали реквизиций, которых главный комендант не произвел вовсе, потому, что муниципальные советники в своих шарфах предводительствовали убийцами и присутствовали на этих ужасных избиениях. Но Законодательное собрание? Законодательное собрание! Представители народа, вы отомстите за него. Бессилие, к которому были приведены ваши предшественники, составляет самое важное из всех преступлений, за которые надо наказать тех одержимых, которых я перед вами разоблачаю“. Возвращаясь далее к Робеспьеру, Луве указал на его честолюбие, происки, чрезмерное влияние на чернь и закончил свою страстную филиппику перечислением целого длинного ряда фактов, начиная каждое обвинение с этих грозных слов: „Робеспьер, я обвиняю тебя“.
Луве сошел с трибуны под гром рукоплесканий. Бледный и сопровождаемый ропотом, взошел на трибуну Робеспьер с целью оправдаться. Из смущения или из боязни быть обвиненным он попросил для дачи объяснений восьмидневной отсрочки. По прошествии этого времени он появился в Конвенте уже не обвиняемым, а скорее триумфатором; с иронией отверг он обвинения Луве и произнес самому себе длиннейшую апологию. Надо сознаться, что ввиду неопределенности обвинений ему было затруднительно их смягчить или опровергнуть. Трибуны были расположены рукоплескать Робеспьеру; сам Конвент, видевший в обвинении Робеспьера исключительно ссору оскорбленных самолюбий и не боявшийся этого, по словам Барера, временщика и маленького производителя беспорядков, был расположен положить конец этим дебатам. Поэтому, когда Робеспьер в заключение своей речи сказал: „Относительно лично себя я не стану делать никаких выводов; я отказался от легкого способа отвечать на клевету моих врагов разоблачениями еще более грозными; я совершенно откинул всю обвинительную часть моей защитительной речи. Я отказываюсь от вполне законной мести, которой я мог бы преследовать моих клеветников; я не добиваюсь ничего другого, кроме восстановления мира и торжества свободы“, — ему зааплодировали, и Конвент перешел к обсуждению очередного вопроса. Луве желал возражать Робеспьеру, но ему не дали слова; безуспешно вызывался быть обвинителем Барбару, а Ланжюине говорил против перехода к очередным делам, — прения возобновлены не были. Даже сами жирондисты вторили Робеспьеру; ошибочно с их стороны было поднимать обвинение, но еще ошибочнее теперь не поддержать его. Монтаньяры одержали победу, и Робеспьер только приблизился к той роли, от которой он был ранее так далек. Во время революции люди быстро становятся тем, чем их считают; монтаньяры признали в Робеспьере своего главу только потому, что жирондисты его считали таковым и за это преследовали.
Еще важнее, чем личные нападки, были дебаты о правительственной системе и об образе действия властей и партий. Жирондисты потерпели поражение не только в борьбе против отдельных лиц, но и против Парижской коммуны. Ни одна из предложенных ими мер не была принята: все они были или плохо обоснованы, или слабо поддержаны. Им необходимо было усилить правительство, переменить состав муниципалитета, удержаться в Клубе якобинцев и овладеть им, привлечь на свою сторону толпу или по крайней мере предупредить ее действия, но они ничего этого не сделали. Один из жирондистов, Бюзо, предложил учредить при Конвенте стражу из 3000 человек, набранных в провинции. Эта мера должна была во всяком случае поддержать независимость Собрания, но требовали ее недостаточно настойчиво, и она не была принята. Таким образом, жирондисты произвели нападение на Гору и не ослабили ее, напали на Коммуну и не сумели подчинить ее, боролись с предместьями и не уничтожили их влияния. Париж они раздражили, призывая на помощь провинцию, а нужной помощи получить не сумели; вообще действовали противно самому примитивному благоразумию, ибо всегда вернее сделать что-нибудь, а не угрожать только.
Противники жирондистов прекрасно воспользовались этим обстоятельством. Они озаботились тайно распространять слухи о том, что жирондисты стремятся перенести республику на юг Франции, а остальную часть страны оставить на произвол судьбы; подобные слухи не могли не скомпрометировать Жиронду. Из этих слухов возникло обвинение в федерализме, ставшее затем таким пагубным для этой партии. Жирондисты не уразумели всей опасности такого обвинения и пренебрежительно к нему отнеслись. Обвинению этому, однако, давали все больше веры по мере того, как Жиронда слабела, а противники ее становились все более смелыми. Поводом к более ясному выражению обвинения сначала послужил проект обороняться ог неприятеля за Луарой и, если север будет захвачен неприятелем и Париж взят, перенести место пребывания правительства на юг, а затем то предпочтение, которое жирондисты оказывали провинциям, и то ожесточение, которое они проявляли против агитаторов столицы. Проект обороны противникам Жиронды нетрудно было представить в искаженном виде, приписав его составление другому времени, а из порицания беспорядочных поступков одного города они вывели намерение составить союз всех городов против Парижа. Такими сопоставлениями и передержками удалось выставить жирондистов в глазах толпы федералистами. Пока они выступали с обвинениями против Парижской коммуны и Робеспьера, монтаньярам удалось провести декрет о единстве и нераздельности республики. Здесь также было средство для нападения, и этим предложением набрасывалось на жирондистов подозрение, хотя они и поспешили согласиться с внесенным предложением и даже как будто сожалели, что сами его не сделали.
На пользу монтаньярам послужило еще одно дело, по-видимому, совершенно чуждое распрям партий и во всяком случае весьма прискорбное. Монтаньяры, ободренные неудачей направленных против них попыток, ждали только случая самим перейти в наступление. Конвент был утомлен нескончаемыми дебатами; те члены, которых распри непосредственно не касались, и даже те, которые, хотя и числились в той или другой из враждующих партий, но не стояли в них на первом месте, чувствовали необходимость в соглашении и желали заняться делами республики. Наступило кажущееся перемирие, и внимание Собрания было на некоторое время направлено на новую конституцию, но монтаньяры заставили прервать эти занятия, потребовав какого-нибудь постановления по поводу смещенного с престола монарха. Вождями крайней левой руководили в этом случае многочисленные причины: всего более не желали они, чтобы организация республики пришлась на долю жирондистов и умеренных членов Равнины, стоявших во главе конституционного комитета и действовавших одна через Петиона, Кондорсе, Бриссо, Верньо, Жансонне, а другие через Барера, Сьейеса и Томаса Пейна. Эти люди установили бы буржуазный режим, придав ему только более демократический, чем по Конституции 1791 г., характер. Гора же желала полного господства толпы. Достигнуть своих целей, однако, им не было возможности иначе, как получив господство, а получить его нельзя было иначе, как поддерживая революционное состояние Франции. Кроме желания помешать установлению законного порядка при помощи такого ужасного государственного переворота, каким являлось осуждение Людовика XVI, переворота, который должен был привести в возбуждение все страсти и привлечь к ним все крайние партии, так как в них бы они увидели неподкупнейших хранителей республики, — монтаньяры надеялись еще на то, что жирондисты, не скрывавшие своего желания спасти короля, должны будут выказать свои чувства и тем окончательно погубят себя во мнении толпы. Без всякого сомнения, между монтаньярами были и действовавшие в этом случае совершенно искренне, и такие, в глазах которых Людовик XVI являлся виновным перед революцией, и, наконец, считавшие всякого развенчанного монарха опасным для нарождающейся демократии, но вся партия не могла бы себя выказать такой беспощадной, если бы не стремилась вместе с Людовиком XVI погубить и Жиронду.
С некоторого времени монтаньяры стали подготовлять публику к суду над королем. Якобинский клуб осыпал его ругательствами: об его характере распространялись самые оскорбительные сплетни; его осуждения требовали во имя упрочения свободы. Различные народные общества присылали в Конвент в этом смысле составленные адреса; секции Парижа являлись в заседание; по залу Конвента проносили на носилках раненых 10 августа, взывавших о мести Людовику Капету. Людовика XVI иначе не называли теперь, как этим именем, желая заменить титул короля его фамилией.