История и истина
Шрифт:
Я представил два. параллельных друг другу способа прочтения истории философами. История историков такова, что она может и должна быть «востребована» философией, использующей два различных стиля, которые являются двумя различными способами выявления субъективного аспекта истории. А именно, во-первых, как уникального человеческого сознания, чей смысл пребывает в движении, представляя собой непрерывную цепь, состоящую из логических моментов; и, во-вторых, как множества зарождений, как их прерывистой цепи, каждое звено которой имеет свой смысл. Самый последовательный гегельянец, ревностно взявшийся трактовать историю как возвращение духа к себе, не мог бы помешать тому, чтобы рождение таких мыслителей, как Декарт, Юм или Кант, стало событием, не похожим на пришествие разума, благодаря частному дискурсу, который встраивается в целостный дискурс.
Эта двоякая возможность философского прочтения истории может стать поучительной для профессионального историка, поскольку она выявляет парадокс, скрытый в любой истории и выходящий на свет только благодаря постижению общей истории в сознания или сознаний. Этот скрытый парадокс таков: мы говорим история — в единственном числе, поскольку надеемся, что человеческий смысл объединяет и делает доступной разуму единую историю человечества; именно этот внутренне присущий истории момент пытался выявить философ-рационалист, пишущий историю сознания; но мы говорим также: люди — во множественном числе, определяя историю как знание о людях прошлого, поскольку надеемся, что личности возникают как многочисленные очаги человечества; именно эту догадку высказывает экзистенциальный философ, обрекая себя на своеобразную деятельность, в ходе которой космос организуется вокруг уникального центра, каковым, вкупе с мышлением, является существование.
Для нас, людей другого склада, история, как мы предполагаем, является непрерывной и прерывной — непрерывной, поскольку обладает уникальным смыслом, пребывающим в движении; прерывной — поскольку представляет собой созвездие личностей. Отсюда следует, что в ходе философского осмысления истории ее потенциальная рациональность и историчность подлежат разложению. Можно смело сказать, что такого рода удвоение оказывает воздействие не только на наше представление о времени, чья структура в ходе философского осознания истории предстает антиномичной, но и на наши суждения об истине. Ведь антиномичность исторического времени является не антиномичностью смысла и бессмыслицы, как если бы смысл находился только по одну сторону, а антиномичностью смысла самой истории. Понятие смысла не исчерпывается этим развитием, этой сцепленностью; узловые моменты истории, каковыми являются события, представляют собой отнюдь не очаги иррациональности, а организующие центры и, следовательно, центры значений. В противоположность первому прочтению можно, вслед за П. Тевеназом, сказать, что «самым реальным является то событие, которое в наибольшей степени предъявляет себя сознанию в качестве организующего центра исторического развития. Сила, с которой оно заявляет о себе, — в распространении его влияния, в том, что оно для нас выступает в качестве движущего момента истории, сообщающего ей значение. Действительно, речь идет о событиях, составляющих реальность истории, обосновывающих ее рациональность и придающих ей смысл. Значение истории не лежит вне событий, и если история имеет смысл, то это потому, что одно или несколько центральных событий (разумеется, всегда наслаивающихся одно на другое в осознании историчности) дают ей смысл, потому что событие есть одновременно сам смысл» («Ev'enement et historicit'e». In: «L'Homme et l'Histoire». P. 223–224). Следовательно, историю можно трактовать как экстенсивное развитие смысла и как излучение смысла из многочисленных организующих очагов, причем ни один человек, погруженный в историю, не в состоянии диктовать всеобщий смысл через этот излучающийся смысл. Любое «повествование» принимает участие в этих двух аспектах смысла; будучи единством композиции, оно участвует в общем порядке, объединяющем события; будучи драматическим рассказом, оно переходит от одного узла событий к другому, перескакивает с одного бугорка на другой.
В конечном счете антиномичность исторического времени является тайной пружиной нашего колебания между двумя основными «настроениями», если иметь в виду собственную историю людей: в то время как трактовка истории как пробуждения сознания совершается на оптимистической ноте, понимание истории как излучения, идущего из очагов сознания, ведет скорее к трагическому видению человека как противоречивого существа, которое всегда способно продолжать начатое и вместе с тем отступать назад.
Может быть, целью любой истории является подготовка к такому двойственному прочтению и к такому фундаментальному колебанию, тогда как понимание истории в качестве истории философского осмысления субъективности дает возможность проявить себя скрытому внутри разладу, По крайней мере, этот разлад — на уровне рефлексии об истории — ретроспективно освещает и объясняет заблуждения историка, колеблющегося между событийным и структурным прочтениями истории, между персонажами, проживающими свой век, и факторами постепенной эволюции, то есть постоянными явлениями географической среды; историк должен одновременно заниматься несколькими вещами, так как он работает, невзирая на существование двух историй субъективности; он пишет не историю субъективности, а историю людей во всех аспектах их жизнедеятельности: экономическом, социальном, политическом, культурном. Философские расхождения постериорны по отношению к выбору философа. Однако необходимость такого рода расхождений ретроспективно объясняет то, что методологические трудности историка имеют свои основания и что, несмотря на свою принципиальность, он должен в равной мере заниматься и событийной историей и историей структурной.
И это не единственное преимущество, которое может заполучить историк, подходя к своей работе с философской точки зрения; он уясняет задним числом не только то, что его труд встречает на своем пути множество противоречий, но и существо собственных намерений. В самом деле, философский акт дает рождение человеку как сознанию, как субъективности; этот же акт бросает вызов историку и, может быть, способствует его пробуждению. Он напоминает историку, что оправданием его деятельности является человек и ценности, которые он открывает или сам разрабатывает в условиях цивилизации. Это напоминание звучит как набат, когда историк забывает о своем главном назначении, поддаваясь гипнозу ложно понятой объективности, то есть истории, где действуют одни лишь структуры, силы, институты и где нет людей и человеческих ценностей. Таким образом, философский акт ведет, in extremis, к различению между истинной и ложной объективностью, или, точнее, я бы сказал, между объективностью и пренебрегающим человеком объективизмом.
Ремесла историка, как представляется, достаточно для того, чтобы различать хорошую и плохую субъективность историка, а ответственность философской рефлексии послужит, вероятно, различению хорошей и плохой объективности истории; ведь именно рефлексия постоянно убеждает нас в том, что объект истории — это сам человеческий субъект.
История философии и единство истины
Quo magis res singulares intelligimus eo magis Deum intelligimus.
Тот, кто преподает историю философии — или в ходе философского образования просто изучает ее как одну из дисциплин, — сталкивается с проблемой философского значения истории философии. Этот вопрос касается смысла деятельности историка философии; но он также относится к тому особого рода философу, который, я хочу сказать, вполне сознательно, на свой страх и риск, не оглядываясь на прошлое, посвящает себя исследовательской деятельности: ведь и он прекрасно понимает, что если философия продолжает свою жизнь, то это потому, что существуют философы, что история философии постоянно побуждает нас жить с ними бок о бок и погружает нас в их атмосферу: даже оригинальный философ не может обойтись без Сократа, Платона, Декарта, Канта; для тех, кто занят поиском истины, история философии должна иметь смысл.
Что стоит за утверждением о том, что философия существует и продолжает существовать только в качестве истории, которую создают философы, и что она становится нашим достоянием лишь благодаря истории, которую повествуют нам историки философии? Я не стану пытаться дать на этот вопрос четко сформулированного ответа, опирающегося на догматические идеи. Я, скорее, выскажу ряд предположений, где выводы опираются на предшествующие исследования, которые будут скорректированы путем критического изучения первоначальной проблемы.
Нашей исходной точкой будет апория, загвоздка, в ходе решения которой мы будем последовательно углублять ее смысл. Эта апория возникает, как только мы противопоставляем историческое существование философии идее истины в том ее виде, в каком она, в первом приближении, предстает перед нами. В самом своем первозданном смысле истина предстает перед нами в качестве регулятивной идеи, в качестве задачи, нацеленной — идет ли речь об объекте или о субъекте — на унификацию познания, то есть на устранение разнообразия, существующего как в сфере нашего знания, так и в сфере мнений. Именно такая идея истины сообщает нашему историческому бытию некую болезненность, вносит в него беспокойство и толкает к разочарованиям, побуждая нас видеть завершенность знания в его единстве и неизменности. Я полагаю, что следует исходить из этой апории, даже из ее первоначальной формы, принимая ее за первое приближение к нашей проблеме. С одной стороны, философские учения следуют одно за другим, противореча друг другу и разрушая друг друга, что ведет к появлению изменяющейся истины; история философии в таком случае превращается в урок по скептицизму; с другой стороны, мы верим в истину, для которой согласие умов было бы если не критерием, то по меньшей мере верным признаком; если любая история ведет к развитию зачаточных форм скептицизма, то любая претензия на истину толкает к развитию зачаточных форм догматизма и в итоге история предстает как история ошибок и заблуждений, а истина — как временная приостановка хода истории.
Мне думается, что следует со всей серьезностью рассмотреть это первое приближение к проблеме вместо того, чтобы сразу же отворачиваться от нее; нет такого историка философии, который не впадал бы в уныние, заглядывая в бездну мелькающих перед ним разночтений; и, тем более, нет такого философа, который не приходил бы в возбуждение, предвкушая всесилие обретаемой истины, которая в мгновенье ока отменяла бы историю: разве Декарт и Гуссерль не думали о том, чтобы положить конец блужданиям истории, разве не отвергали они историю как то, из чего их вырвала истина; под напором сомнения история погружалась во тьму.
Следует не только со всей серьезностью отнестись к этому первому приближению к проблеме, но и, вопреки скороспелым решениям, поддержать идею противоречия, существующего между историей и истиной. Самое посредственное здесь решение — это эклектика, самое соблазнительное — то, которое говорит о логике, имманеннтной истории.
Эклектика не заслуживает длительного изучения, как бы ни были заманчивы уловки и наипростейшее решение проблем, то есть философское словоблудие. Значительные системы, выступающие в поддержку эклектики, в конечном итоге говорят одно и то же, если, по меньшей мере, отделить существенное от второстепенного. Истина в таком случае выступает как некая пристройка к разрозненным, но скрепленным друг с другом истинам. В действительности история философии, согласно эклектике, зиждется на стыдливости философии; эклектик будет искать в истории не связанные между собой элементы вполне заурядной философии. Гениев привлекает талант эклектика. Однако в этой вульгарной форме нас удивляет порок, свойственный всем концепциям истории философии, которые подспудно являются концепциями философии истории: философия — собственная философия историка — носит особый характер и помещается в конец истории в качестве цели, к которой в прошлом были устремлены все усилия. История устремляется ко мне: я являюсь венцом истории; закон построения истории философии является смыслом моей философии.