ЖАНРЫ

История искусства как история духа
Шрифт:

При этом было бы, однако, совершенно неверно, если бы мы стали смотреть на картины Брейгеля только как на «нарисованную литературу» или класть в основу его изображений ту или иную идеологическую систему. Не из философских догм, а из всего духа своего времени и своего народа, из направлений мысли и чувства, на которых сознательно или бессознательно самые благородные и самые глубокие между его современниками построили новое восприятие Жизни, проистекала и его жизненная мудрость, причем он был не только получающим, но и дающим. Если художественная форма (в чем нельзя сомневаться) является воплощением нашего духовного отношения к окружающему миру, то и работа над ее развитием, — что особенно ясно для нас у великих художников, — означает непосредственное сотрудничество над новым осознанием мира. Иногда это сотрудничество завуалировано, но затем оно внезапно ясно проявляется, чтобы позднее снова уступить место чисто формальным проблемам. Так это было и у Брейгеля.

Переходим к «Крестьянской свадьбе» и «Деревенскому празднику», находящимся в Вене. Картины эти не датированы, однако они могут относиться только к концу развития Брейгеля. Они не изображают никаких заставляющих размышлять событий, а дают хотя и праздничные, но в остальном вполне банальные сцены из крестьянской жизни. Ударение в этих картинах ставится на «как».

В «Крестьянской свадьбе» Брейгель взял за основу новую композиционную концентрацию внутреннего пространства. Множество свадебных гостей собралось в сенях, и другие стремятся туда же. В архитектоническом ограничении перед нашими глазами разворачивается картина пестрой толпы, богатой по своему многообразию и все-таки наглядно расчлененной. Другая линия развития, чем та, которая рассмотрена на примере двух вышеописанных картин, ведет сюда от «Поклонения волхвов» 1564 г. и итальянского искусства. Если в тех двух картинах Брейгеля отношения покоились (в наиболее существенном) на построении пространства и групп, то в «Крестьянской свадьбе» к этому присоединился еще новый род богатой фигурной композиции.

Она соответствует ставшему около середины столетия популярным в Италии глубинному расположению изображений «Тайной вечери» и «Брака в Кане», лучший пример которых дает возникшая до «Крестьянской свадьбы» Брейгеля картина Тинторетто 1561 г. в церкви Санта Мария делла Салюте. Совпадение так бросается в глаза, что можно было бы предположить, что Брейгель видел репродукцию или копию картины. В высшей степени поучительно, однако, как Брейгель изменял этот или другой подобный образец.

Пространственная замкнутость изображения, которая у Тинторетто лишь несколько освобождена, у Брейгеля исчезает почти совсем. Венецианец представляет пространство так, что мы ясно можем обозреть форму, размеры и границы зала. Брейгель, напротив, удовлетворился частичным видом, так что мы только предполагаем, но не можем обозреть общую форму изображенного внутреннего пространства. Перспективная конструкция, т. е. формальное средство определенной глубинности, у Тинторетто подчеркнута чрезвычайно сильно. Даже оба ряда фигур участников пиршества, сокращающиеся, как и балки потолка над ними, под углом к картинной плоскости, представляются частью конструктивной системы, так что можно было бы думать, что она стала самоцелью. Только при более подробном рассмотрении замечаешь, что она должна служить духовному содержанию изображения. Перспективные линии сходятся точно над головою Христа и превращают его таким образом в центральную точку всего изображения. Двумя путями сцена пира оказывается подчиненной, — несмотря на видимую свободу изображения, — крепкому и ограниченному в себе порядку: пространством, внутри которого все происходит, и художественным центром, художественной доминантой, которая является в то же время и духовной, и к которой все стекается. У Брейгеля господствует совсем другой принцип. Перспективная конструкция здесь только вспомогательное средство без самостоятельного художественного значения и оттенения: оба ряда сидящих пересекают ее уводящие в глубину линии; вместе с третьей линией фигур они образуют клин, острие которого достигает двери комнаты, связывая сцену внутри с действием снаружи помещения. В этом заключается дальнейшее средство снять замкнутость изображения. С ним соединена вся жизнь деревни, которая врывается, образовав запруду у входа, в праздничное помещение. Однако новобрачная, главное лицо праздника, не в центре этого движения, а как бы на его берегу: ее надо искать, а жениха и вообще нельзя найти, так что подлинные герои события не господствуют над изображением, как это само собой разумеется в Италии, а представляют только внешний «предлог» образного замысла, собственной целью которого является изображение народной жизни. Но последняя воплощена не в неправильно рассыпанной однородной массе, подобно картинам до «Поклонения волхвов» 1564 г., а дана в духе итальянцев, художественно дисциплинированно, связанная распорядком, который противопоставляет свободно рассыпающемуся впечатлению от действительности сложный синтез и сложное усиление ее. Содержание картин во всяком случае раскрыто совсем по-иному, чем у итальянцев. С художественной принудительностью поставлены здесь перед глазами зрителя не замкнутые сами в себе формальные построения, а вырез из жизни в собственном значении слова, и вырез не только как нечто особенно характерное, но как возведенную композиционным искусством до степени предельно концентрированного действия pars pro toto [130] . В сцене пира, изображенной с упорядочивающей осмысленностью, побеждают в конце концов все же элементарная вольность и разрывающая все путы сила естественного человеческого существования.

130

Часть вместо целого (лат.)

И из его глубины возникают новые, главные фигуры, не совпадающие с главными фигурами сюжета: например, оба крестьянина, которые сняли дверь с петель и на этом импровизированном подносе тащат кушанья; парень, наливающий вино, и волынщики — фигуры, которые делают наглядными «массивные» наслаждения деревенских жителей и которые вместе с тем являются типами новой реальности; она так же далека от норм телесной красоты античности и ее итальянских наследников, как и от духовной идеализации готики, бывшей отражением спиритуалистического мировоззрения.

Еще яснее такие типы встают перед нами в фигурах «Деревенского праздника», наиболее остро выраженные в танцующих. Если искать аналогий этим фигурам, которые неуклюже и тяжело и в то же время страстно и полно отдаются танцу, которые кажутся самым крайним отрицанием классического понимания грации в ее античных, готических и гуманистических превращениях, то невольно думаешь о «Танцующих крестьянах» Дюрера. Брейгель, должно быть, знал этот лист. Но как велика разница в восприятии и в значении изображения! У Дюрера дело шло об отдельном натуралистическом мотиве, в котором полнота наблюдения природы сочеталась с гротескными фигурами; кажется, что они были нарисованы для альбома, в котором нашли бы себе место также удивительные этюды зверей и растений или пейзажи Дюрера. У Брейгеля верность передачи природы не является главной целью изображения. Ударение лежит не на отдельном наблюдении, а на общем действии фигур, на убеждающей силе упрощенных линий и плоскостей и на целостном, захватывающем впечатлении движения. Mutatis mutandis [131] можно признать, что между Брейгелем и Дюрером существует почти такое же взаимоотношение, как между Донателло и Микеланджело: из натуралистических этюдов возникает монументальный синтез, причем у Брейгеля возвышение над единичным состоит не в функциональной идеальности и потенциальной силе форм и движений, а в том, что его фигуры производят типичные действия, вытекающие из естественных — внешних и внутренних — различий людей и их общественных прослоек. Они воплощают, к примеру, не власть над телесными формами, телесным членением, телесным движением как определяющую художественную проблему, по отношению к которой индивидуальное отклонение — только платье, в которое закутывается принципиальное знание. Напротив, в явлениях, определенным образом ограниченных общественными обстоятельствами, как то в компактной неуклюжести крестьян и неотесанной некультивированности их движений, и заключены исходная точка и смысл мотива. Это содержание получает, будучи тесно связано со всей композицией картины, типическую значимость. При всей кажущейся свободе композиция рассматриваемой картины вплотную приближается к художественной продуманности остальных картин последнего периода творчества Брейгеля — она снова подчинена диагональным расположениям. Одна диагональ дана направлением деревенской улицы, ведущей слева направо, к церкви в глубине. Спокойные, мало-помалу опускающиеся и затем к церкви вновь поднимающиеся линии домов идут на протяжении улицы, и вдоль этих домов можно видеть население села, собравшееся для веселого времяпрепровождения, полем для которого и является тянущаяся наискосок картины улица. Это направление движения пересечено другим — справа налево, также идущим косо через картину. Его исходная точка — можно было бы сказать, его символ — танцующая пара, находящаяся справа на переднем плане. Обе, видные со спины, тяжеловесно бегущие на площадку для танца фигуры действуют как источник сильного ощущения движения в направлении их устремления. Это впечатление усиливается расчленением композиции как в данном направлении, так и двукратным повторением мотива танцующей пары на свободной площадке. Волна движения достигает расположенного напротив дома, усиливаясь в боковом направлении молодою парою на заднем плане и парою детей — на переднем.

131

С соответственными оговорками (лат. )

Таким образом, как и в «Слепых», спокойствие ситуации разорвано контрапостной ориентацией движения и благодаря этому наполнено драматически усиленной жизнью, причем место трагической гибели и темных властителей судьбы здесь занимают те силы и напряжения, которые господствуют над жизнью в ее светлых проявлениях.

Эта веселая жизненная драматика является фоном, на котором выделяются танцующие. Связанные с его пестрой тканью и в то же время противопоставленные ей, они дают одновременно и анализ и синтез; это не идеалистическая абстракция или натуралистические примеры, а поднятая до высшей убедительности характеристика, которая больше покоится на духовном проникновении в глубины жизни, нежели на механическом подражании ей.

К новому восприятию типического примыкает также идущий от созерцания к пониманию и от понимания к рассказу язык изображения; он монументально упрощен и построен более на внутреннем живом представлении, нежели на стремлении исчерпывающим образом передать чувственное явление во всех его направлениях.

Изучение модели и, понятно, всякая норма отступают перед «образами» воспоминаний, из которых Брейгель умел выбрать с безошибочной уверенностью самое существенное для противопоставления и различения разных фигур и вещей в рисунке, моделировке и колорите. Рисунок Брейгеля не описывает, как у старых нидерландцев, не является средством разложения и построения форм и композиций, как в флорентийско-римской школе, не служит средством представить оптическую связь тел с их окружающим пространством, как у венецианцев. Рисунок Брейгеля доводит до сознания зрителя то, что наиболее существенно для предметов, то, чем они наиболее сильно воздействуют на фантазию. Это приводило частично к впечатлению плоскостности, так что силуэт кажется господствующим над изображением; частично же — снова к низведению пластического и пространственного действия тел до уровня простых основных форм, в которых все подробности должны отступить перед более суммарным оттенением округлости или плоскостной границы. В связи с этим и в колорите господствуют несмешанные пестрые локальные краски.

Это — отличительные признаки, которые у Брейгеля можно проследить далеко назад и которые выработались в одинаковой мере органично и многообразно из его стремления воспринять жизненные комплексы как в их калейдоскопическом действии, так вместе с тем и разложенные на единичные факторы. Но то, что в ранних картинах ограничивалось более или менее разрозненными штрихами или состояло из мозаичного нанизывания, сочетается в последних картинах в искусство новой, мастерски взвешенной композиции. Его исходной точкой была цельность жизненного отрезка со всем его богатством жизнедеятельности, предметов, форм и красок, с его сосуществованиями друг с другом, и друг для друга, с его внешними и внутренними соответствиями.

Из этого единства выделяются теперь отдельные фигуры и вещи, различные по своему чувственному обличию и еще больше по своему своеобразию и существенности для изображаемой картины жизни в целом.

При этом художник поступает как поэт, выходя за пределы простой передачи случайного положения, строя свое изложение так, что зритель побуждается вычитывать из подобного положения все, представляющееся художественному озарению важным и значительным для толкования жизни и понимания человека. Этот принцип был старым и примыкал к итальянским линиям развития, но его содержание и его применение были новы, были в духе севера. Композиционные моменты движения и противоположности не развязывают тектонических и пластических сил, а заставляют нас глубже воспринимать данное жизненное сочетание. Все участники являются его носителями; они образуют, однако, как бы ряд ступеней в зависимости от того, как они воплощают изображаемое жизненное содержание, начиная от хора, в котором они равномерно звучат, до образов, которые были созданы художником в качестве наиболее ясного синтеза, определяющего их жизненность и типическую значимость. В этих образах сосредоточивается празднично освобожденное настроение, противостоящее в своем подъеме обыденности, и поэтому они являются вершинами движения и радостной игры красок. Одновременно эта кульминация изолирует их от хора. Они — герои представления, герои не в смысле действия, а как самое чистое, противопоставленное массе отражение крестьянства, резко освещенное в его характерных жизненных проявлениях своим страстным наслаждением мгновением; по сравнению с ним все остальное блекнет.

Если остальное и блекнет, оно все-таки сохраняет силу. Бурно подвижная диагональ останавливается компактной неподвижной кулисой группы домов, образующих противовес бегущей паре; танцующие, как крепким кольцом, окружены группами односельчан и неизменно спокойной картиной деревни и природы. Праздничное опьянение пройдет, и деревенская жизнь войдет в свои старые рамки, которые предписаны ей природою.

В этих заметках обсуждены не все стороны искусства Брейгеля. Многое надо бы дополнить, но сказанного должно быть достаточно, чтобы доказать, что его эволюция требует других масштабов, чем те, которыми она обычно измеряется. Значение вещей Брейгеля никоим образом не исчерпывается указаниями на их народную оригинальность. Брейгель был не только оригинальным, — для дальнейшего развития проблем содержания и формы в европейском изобразительном искусстве он был таким же определяющим художником, как Рафаэль и Микеланджело, как Тициан, Корреджо и Тинторетто. В рамках нидерландского искусства XV и XVI в. его можно сравнить только с Яном ван Эйком, чье дело он не только завершает, но и превосходит, как Микеланджело своих флорентийских предшественников. Ян ван Эйк разорвал норму средневековой изобразительности, подняв изучение природы до степени центрального пункта художественного отношения к окружающему миру. Но с этим формальным подъемом действительности у него не могло быть еще связано (в соответствии со всеми духовными стремлениями его времени) господство реального понимания жизни, так что в силе оставался дуализм между внешним наблюдением природы и общедуховным — как раньше религиозно обусловленным — содержанием искусства. Этот дуализм Брейгель преодолел. Его наблюдения простираются за внешние признаки явления до естественных обусловленностей человеческого бытия, сделавшихся для него источником художественной правды и высоты. Мы видим у Брейгеля окончание спора между откровением и опытом, спора, корни которого лежат в Средневековье, дальнейшая стадия которого была освобождением опыта из области формальных проблем и который окончился теперь победой опыта во всем восприятии жизни. Это преодоление формального натурализма жизненным реализмом содержания пришлось на период, общий дух которого был в меньшей мере научным, нежели спекулятивно философским, поэтическим и художественно творческим. Так и у Брейгеля, как у великих поэтов периода маньеризма и последующего времени, изображения людей и человеческих отношений не — еще не — представляются каким-либо сознательным доказыванием, а переплетаются с основными положениями и возможностями влияния искусной художественной композиции и поэтического вымысла. В то время, как Ян ван Эйк в основном отделил наблюдение природы от композиционных проблем, т. е. отвлек неисчерпаемость индивидуальных форм природы от давления композиции, Брейгель снова пожертвовал независимостью субъективного художественного изучения природы ради композиции. Как итальянцы — и под их влиянием, — он противопоставляет бесконечной изменяемости природы замкнутый и целостный художественный организм, в котором наблюдение природы не идет собственным путем, а неразрывно связано с искусной композицией.

Брейгель творил по образцу итальянцев, но с иными устремлениями. У итальянцев замкнутый и целостный художественный организм был основным понятием и часто главной целью искусства, как и сознательный выбор места по ту сторону действительности; у Брейгеля же это было только средством для достижения определенной цели. А последняя состояла в превращении изображения действительности, природы и реальной жизни в истину и возвышенную значимость высшего порядка, в превращении, которое достигалось художественной и поэтической переработкой опыта, путем преодоления фиксирования непосредственной данности.

Поделиться с друзьями: