История ислама. Исламская цивилизация от рождения до наших дней
Шрифт:
Это литературное направление, названное «Шуубийя», в поддержку (неарабских) народов не выходило из моды, пока арабская надменность играла хоть какую-то роль в государстве халифата. Добросовестные исследования филологов, например, Абу-Убайда (персо-еврейского происхождения; ум. ок. 825 г.), который больше, чем кто-либо еще, сделал для стандартизации литературы о древнеарабских подвигах, применялись для того, чтобы показать, сколь мелочны и неотесанны зачастую бывали арабские кочевники. Но подобное отношение вызвало резкие нападки тех, кто не доверял аристократической узости адаба. В частности, Ибн-Кутайба из Марва в Хорасане (ум. в 889 г.), живший в основном в Багдаде, доказал, что предубеждение против всего арабского неоправданно. Твердый приверженец хадисов в своих религиозных взглядах, в адабе он интегрировал староарабские и иранские материалы в единый свод знаний адаба. Он изучал все разделы адаба, включая хадисы (с филологической точки зрения). Общий литературный интерес представлял сборник удачно подобранных хадисов, стихов и исторических свидетельств, выстроенный таким образом, чтобы иллюстрировать различные темы — многие литературные руководства для адибов более поздних лет опирались на него. Вскоре главные судьи [171] литературного вкуса решили, что арабская поэзия — лучшая в мире, и что вкус арабов следовало если не имитировать, то хотя бы уважать; и даже что арабское происхождение — это особая честь, свидетельство родства с Пророком. По сути они признали, что общество не может вернуться к прежним культурным моделям Сасанидов и что особая культура арабов эпохи Марванидов стала элементом наследия всех мусульман.
171
H. A. R. Gibb, ‘The Social Significance of the Shu ubiya, переизданная как глава 4 его же Studies on the Civilization of Islam, ed. Stanford Shaw and Wm. Polk (Boston, 1962), проясняет последовательность формирования авторитетности арабской традиции у чиновников, а также многие другие моменты. Gerard Lecomte, ‘Le probleme dAb"u ‘Ubayd’, Arabica, 12 (1965), 140–174: автор демонстрирует связь дискуссий грамматики и адаба во времена Ибн-Кутайбы с теологией. (Некоторые из его выводов следует воспринимать осторожно из-за его убежденности в существовании в то время «ортодоксии»; он даже предполагает наличие «тайных» мутазилитов — и это в эпоху, когда мутазилиты доминировали и в грамматике, и в политике.)
Между тем в области поэзии уже к началу правления ар-Рашида древнеарабские нормы были основательно пересмотрены. С подачи таких людей, как Абу-Нувас, создаваемая и собиравшая аудитории поэзия (везде, кроме пустынь — пока!), превосходила цветистостью старую норму. Несмотря на то, что по-прежнему использовалось ограниченное количество форм — обычно стихотворение должно рифмоваться, рифма должна быть одной и той же на всем его протяжении (например) — в стихах могли описываться самые разные чувства, если, конечно, они оставались обобщенными, а не углублялись в биографические детали. Так, существовали стихи об охоте, любви, тоске, о философском смирении, глубокой мудрости или о пьянстве. Выбор был ограничен. Жанры должны были оставаться узнаваемыми, у каждого была своя строго определенная традиция; и в любом случае каждое чувство следовало абсолютно обобщить. Если поэт воспевал старика, он упоминал о белых волосах и о пренебрежении юными девушками или говорил, что друзья героя умерли или забыли о нем; но он не мог включать никаких дополнений, которые ему хотелось бы вставить, но которые не считались типичными для старика. Это означало бы забыть об аудитории и отказаться от полной безличности искусства в пользу простого частного рассказа. Однако в сравнении с поэзией пустыни в новой городской поэзии отразилось огромное разнообразие интересов и чувств и возникла значительная свобода в выборе формы и образного ряда [172] .
172
Gustave von Grunebaum, ‘Growth and Structure of Arabic Poetry ad 500–1000’, The Arab Heritage, ed. A. Aris (Princeton University Press, 1944); автор прекрасно передает различия, возникавшие с каждым новым поколением (хотя главный его предмет — доисламская поэзия).
Так, со времен Имруулькайса традиция, которую он помог возвеличить, развилась, переселившись в новую среду обитания, в самые разные формы. Но в итоге ранние ее формы, всегда привлекавшие внимание, получили поддержку критиков вкуса в адабе как единственные нормы, достойные эрудированного адиба. Можно ли полностью легитимировать новый поворот в традиции — в данном случае руками литературных критиков в качестве основы престижа двора — зависит не столько от того, в какой степени он остается верным прошлому (каждый новый шаг всегда немного диссонирует с ним), сколько от его соответствия ожиданиям публики. «Новая» поэзия действительно полюбилась, но в той обстановке единственным основанием для ее полной легитимации были в равной мере грамматическая и историческая преемственность и сиюминутное эстетическое наслаждение. Многие критики эпохи Аббасидов настаивали, что в настоящем шире имели право на существование только те темы и стиль языка, которые благословили Имруулькайс со товарищи; наличие поэтического дара определялось умением создавать прекрасные стихи в заданных ими рамках. Критики осуждали «новых» поэтов, подобных Абу-Нувасу, которые осмелились ввести не только новые мотивы, но и лексику, чуждую хваленой чистоте древнего бедуинского языка. По сути они отказались от попытки сыграть в старую игру, но предложили пользоваться поэтической формой, назвав получившееся в итоге «широм».
В число самых уважаемых критиков входил Ибн-Кутайба, высоко ценивший поэтические достоинства адаба вообще. Его труд по лексикографии, правила просодии и грамматики послужили поддержкой для более консервативных критиков. Сам он защищал идеалы приверженцев хадисов в литературе и резко критиковал вольнодумца аль-Джахиза (о котором мы еще поговорим чуть ниже), но посчитал своим долгом признать, что в новой поэзии иногда встречаются образчики ничуть не хуже творений древних язычников.
После Ибн-Кутайба другие критики выработали схему более подробного анализа употребления сравнений и тому подобных фигур речи, дававшую «новым» поэтам больше свободы. Результатом этого состязания критиков на какое-то время стало активное развитие литературного критицизма параллельно с развитием самой поэзии. Один из самых изобретательных критиков и сам был поэтом. Ибн-аль-Мутазз (ум. в 908 г.), сын халифа, написал сагу о победах одного из последующих халифов в жанре эпической поэмы, подобной тем, что присутствовали в персидской традиции, но еще не существовали в арабской. Он разработал детальную систему критики разных тропов и литературных оборотов, в которой в целом приветствовалась изобретательность. А другой критик даже воспользовался греческой традицией литературного критицизма.
Однако после смерти Ибн-Кутайба началась некоторая систематизация критических стандартов, особенно его учениками — «багдадской школой». Именно в это время в фикхе стали говорить не только об иракитах и хиджазитах, но и о ханафитах, маликитах и шафиитах; и каждого из прежних правоведов так или иначе относили к одной из признанных школ. Также в это время стали в ретроспективе различать грамматические школы Куфы и Басры и противопоставлять их позиции. Начали проводить и литературные параллели.
Наконец, доктрина о превосходстве старой классики возобладала. В том, что касалось поэзии на эталонном мударитском арабском языке (на котором в конце концов никто не говорил), литературные стандарты неизбежно оставались пуристическими: искусственный носитель требовал искусственных норм. Критики были вынуждены накладывать определенные ограничения, учитывая, что шир по определению предполагал строгость формы. С разделением устного языка страсти и книжного языка творчества у них появилась прекрасная возможность повысить авторитетность соответствующей узкой интерпретации таких рамок. Для адибов, столь часто использовавших поэзию в целях украшения или для хвастовства, слово критиков было законом. Впоследствии целые поколения поэтов стремились воспроизвести касыду «пустыни» в своих более серьезных произведениях, дабы вызвать одобрение критиков.
Некоторым поэтам удалось ответить на эти требования выдающейся искусностью. Абу-Таммам (ум. ок. 845 г.) собирал и редактировал древнюю поэзию и сам создавал превосходные подражания ей. Но подобные произведения, пусть и достойные всяческих похвал, нельзя было воспроизводить бесконечно. В любом случае, это могло показаться скучным. Живая традиция не только отражала свою эпоху; она неизбежно исследовала любые лазейки для переработки всех возможных вариантов своих тем, даже гротескных. Поэтому в течение следующих поколений в моду вошел еще более изощренный стиль, как в стихах, так и в прозе. В границах общепринятых форм единственным шансом привнести что-то новое (а этого публика хотела всегда) было ввернуть еще более надуманное сравнение, сделать еще более туманные намеки на широкий кругозор и причудливые ассоциации.
Пика эта тенденция достигла в творчестве гордого поэта аль-Мутанабби, претендовавшего на пророческий сан (915–965 гг., прозванного так из-за одного случая, произошедшего с ним в молодости: на его религиозную пропаганду противники ответили, что он претендует на звание пророка среди бедуинов), который уезжал из того или иного города сразу же, как только чувствовал, что жители недостаточно восторгаются его вкусом. Сам он, как говорят, сознательно стремился соответствовать независимому духу древних поэтов. Живя на деньги, получаемые от составления панегириков, он предпочитал Багдаду полубедуинский двор хамданида Сайфаддавли в Алеппо. Во время одного из своих переездов он предпочел смерть несоответствию своим героическим стихам: когда бедуины напали на караван, он мог убежать, но вместо этого стал защищаться. Его стихи считались лучшими стихами на арабском, потому что игра слов в них свидетельствовала о бесконечной изобретательности автора, а образы передавали конфликт фантазии и реальности, держа слушателя в невероятном напряжении, при этом не доходя до абсурда.
После него его наследники, обреченные следовать в том же направлении, часто попадали в ловушку искусственной натянутости образов (ради пущей эффектности), а иногда и полной их абсурдности. Так или иначе, поэзия на литературном арабском после высокого халифата быстро поблекла. Поэты старались соответствовать требованиям критиков, но одним из таких требований была, естественно, необходимость увидеть что-то новое в рамках принятых форм. Однако подобной новизны можно было достичь только путем дальнейшего усложнения. Это критики, воспитанные на стандартах высоты и простоты стиля древней поэзии, тоже совершенно справедливо отвергали. В границах принятого стиля шира возможность создания качественной поэзии почти свелась к нулю из-за непомерной планки, установленной критиками эпохи Аббасидов [173] .
173
В превосходной книге H. A. R. Gibb, Arabic Literature, an Introduction (first ed., London, 1926; new edition, 1963), перечислены в приложении многие переводы арабских произведений на западноевропейские языки. За последнее время этот список пополнили несколько организаций, в частности ЮНЕСКО своим проектом «Восток-Запад». В числе антологий хочу упомянуть следующие: Reynold А. Nicholson, Translations of Eastern Poetry and Prose (Eastern («восточный») здесь означает арабскую и персидскую поэзию и прозу, причем проза здесь в основном историческая) (Cambridge University Press, 1922) — сделана тонко и мастерски, но страдает чрезмерным стремлением подогнать перевод под то, что признали бы поэзией британцы XIX века (эта проблема очень распространена); James Kritzek, Anthology of Islamic Literature (New York, 1963) — в основном арабская литература, много персидской и часть турецкой прозы и поэзии, в числе достоинств — разнообразие не только по существу, но и в отношении переводчиков; Herbert Howarth, Ibrahim Shukrallah, Images from the Arab World (London, 1944) — субъективная подборка неточно переведенных отрывков (включая кое-что из неарабов, писавших на арабском), и особенно A. J. Arberry, Arabic Poetry, a Primer for Students (Cambridge University Press, 1965) — буквальные, но понятные переводы с выдержками из арабского текста и полезным предисловием о стихосложении и литературных оборотах. Есть несколько хороших антологий на французском. (Из антологий на русском языке следует упомянуть — Арабская поэзия средних веков. М., 1975; Из классической арабской поэзии, М., 1979; Жемчужное ожерелье. Антология арабской средневековой поэзии и прозы. М., 1996. — Прим. ред.)
Проза и садж: развлечение и назидание
Арабская проза, начавшаяся как непосредственная наследница пехлевийской эпохи сасанидского абсолютизма, не выдержала заданного тона. Возможно, она играла роль, сравнимую с социальной ролью прозы при дворе Сасанидов, но, конечно, почти ничего не сделала для того, чтобы адибы в поисках идеалов сосредоточились на великом монархе, а между тем почти вся дошедшая до нас светская литература на пехлеви, как правило, посвящена монархии. Интересы адиба были эклектичны и космополитичны. Проза отличалась роялизмом не больше, чем поэзия.
Разумеется, проза, как и поэзия, — строгая и относительно экспрессивная словесная композиция. Это не просто «записанная речь»; подобающие ей формы следует культивировать. В прозе тоже есть жанры и условности. Но мы используем это слово для менее строгих по форме и менее экспрессивных по содержанию сочинений, чем те, которые названы нами «поэзией», так как они отвечают потребностям в более гибких выразительных средствах.
Как уже отмечалось в разговоре о поэзии, назначение литературы в аграрную эпоху заключалось не в том, чтобы томимый творческой мукой творец мог излить душу, и не в том, чтобы излагать на бумаге информацию, которая может вызвать чье-либо любопытство. Даже в наше время есть определенные ограничения, налагаемые не только общественной цензурой, но и общим (хоть и не выражаемым открыто) ощущением актуальности той или иной литературы. В аграрную эпоху такие ограничения всегда были строже, пусть и различались в деталях в зависимости от общества. Некоторые виды литературного выражения культивировались, например, в Древней Греции, а в исламском мире отсутствовали — особенно трагедия, где тема космического рока раскрывалась простыми и пронзительными приемами; но в христианстве места для нее не нашлось, а у мусульман не было причин ее возрождать. (Действительно, исламская литература последовательно избегала всего личного и пронзительного.) Другие же виды литературы, встречающиеся в исламе, отсутствовали в древней Греции. Но всегда годным для литературы признавался лишь узкий круг тем; в частности, глубоко личные темы, которые сейчас так прочно у нас укоренились в жанрах романа и автобиографии, по большей части исключались как неподобающие для обнародования.