История моей матери. Роман-биография
Шрифт:
Необходимо особенно отметить, что он очень заинтересован в ежедневном получении газет, и следует предположить как возможный вариант, что шанхайские газеты могут содержать зашифрованные послания ему, что делается обычно под видом объявлений.» (Заметка Эвереста на полях: «Все экземпляры, которые он затребовал, надлежащим образом проверены».) «В конце беседы заключенный сказал, что вполне вероятно, что он в скором времени раскроет свое имя и национальность. Это, возможно, означает, что он следит за известиями из газет или ждет какого-то другого сигнала, который бы сообщил ему, что настало время для этого. Когда я спросил о его средствах, которые должны быть достаточно велики: учитывая его месячные расходы и находившуюся при нем немалую сумму денег, то ответ его, вполне благопристойный по форме, по сути граничил с издевкой: он сказал, что получил большое наследство от дядюшки, недавно скончавшегося в Австралии.
Его легенда, согласно которой он всего лишь свободный писатель, приехавший в Китай собирать документы для написания книги, в высшей степени сомнительна и, учитывая имеющийся в распоряжении полиции материал, вряд ли может быть рассматриваема серьезно.
Депутат-инспектор особого отдела Локвуд.»
Яков действительно ждал сигнала и был уверен, что рано или поздно его получит. Но он ошибался. Дела его были хуже, чем он думал. Полиция напечатала его снимок в газетах, и хотя его нелегко было узнать на нем — из-за полученных при аресте побоев, его каждую минуту могли опознать соседи, хозяин квартиры, оба боя, старый и молодой, у него работавшие. Уже посыпались ложные опознания. Осколки Белой армии, осевшие в Маньчжурии и рассеявшиеся по китайскому побережью, «узнавали» в нем коммунистов, допрашивавших их в подвалах особых отделов или председательствовавших в местных советах. Так некто Маклаевский опознал на снимке Евсея Карпуховича, бывшего в 1922 году председателем РИКа в Благовещенске, позже служившего в торговом флоте в Китае и сбежавшего во Владивосток во время советско-китайского конфликта. Другой, А.Л. Рутилевский, увидел на фотографии некоего К. Гартмана, который в 1928 году был агентом ГПУ в Иркутске и имел брата, в недавнем прошлом — служащего шанхайского отделения Дальбанка. Все эти письма дотошно проверялись Прокофьевым и, хотя ни одно из них не пролило света на личность задержанного, но, как это часто бывает в случаях обращения к населению, они помогли кое-кого выявить: пусть не того, кого искали, но все-таки. Один информатор попал прямо в точку. «Человек, чей снимок опубликован в газете, — писал он, — известен среди своих как Абрам или Абрамов». Неизвестно, откуда шла утечка и кто был источник, но Эверест, видно, ему верил, потому что приказал подшить листок к делу.
Рано или поздно личность Якова должны были установить, и это грозило ему полным крахом: учитывая содержание сейфа в квартире на улице маршала Жоффра, — но начальство отмалчивалось и ничего не предпринимало для уничтожения опасных документов. Остальное было сделано сразу же, без промедления: всех, и Рене в первую очередь, спрятали в безопасных местах, откуда она продолжала радировать, как прежде. К ней относились теперь с удвоенной заботливостью и предупредительностью, но ей от этого не было легче: с ней не говорили о Якове, и она знала о его судьбе немногим больше, чем тогда, когда второпях оставила квартиру. Выходить из дома приютивших ее рабочих, сочувствовавших коммунизму, ей не разрешали: чтоб не ставить под удар хозяев, так что она сама была как под арестом. У нее было впечатление, что о ней забыли, — она же не могла больше оставаться в неведении, плюнула на субординацию и вызвала к себе, через посредника, человека из консульства, который, как она знала, осуществлял общее руководство операциями. Они бывали у него в гостях с Яковом и были едва ли не друзьями, но теперь, когда все изменилось, она повела себя так, будто находилась до сих пор с ним лишь в служебных, официальных отношениях.
Он пришел на ее квартиру — нельзя сказать, чтоб с большой охотой и чтоб был при этом очень любезен. Но пришел все-таки.
— Я знаю, Элли, о чем ты будешь меня просить, — предупреждая лишние вопросы, сказал он. — Ты хочешь, чтобы мы пошли на маршала Жоффра и вычистили все, что там осталось. Но мы этого делать не будем. Нам запретили это — кто, ты сама знаешь. Мы не можем плодить провалы, а там много шансов за то, что уже сидит засада.
— Это проверено? — враждебно спросила она. Он взглянул на нее, прощупал глазами, признал:
— Нет, в точности нам это не известно. Но вполне вероятно. А мы не можем действовать наугад, фифти-фифти, — и уже собрался встать и уйти, чтоб покончить с этим крайне неприятным для него разговором, как она спросила:
— А если пойду я?
Он остановился, помешкал.
— Я не советую тебе это делать. Это нарушение приказа, а у нас за это по головке не гладят — какими бы ни были результаты… Я не имею права допустить этого. Если это сказано не под влиянием эмоций, а является форменным предупреждением, я обязан немедленно изолировать тебя и отправить с первым пароходом на родину… Не делай этого, — еще и попросил он. — Не думай, что нам легко. Ты же знаешь, как мы к вам обоим относимся — к тебе и к Якову… Если попадешься, от тебя все откажутся.
— От Якова вы уже отказались! — мрачно сказала она, строя в уме далеко идущие планы. — Хотя он был само послушание!
Он скривился как от чего-то невыносимо кислого.
— Во-первых, он не так невинен, как ты говоришь. Чего стоит одна история с паспортами?.. Во-вторых, никогда не говори «вы», когда хочешь сказать «мы» — это может быть неправильно понято… Будем считать, что это оговорка. — Он встал — на этот раз окончательно. — Словом, я запрещаю тебе идти туда и ставлю перед командованием вопрос о твоей немедленной переброске к нашим. Тебе не место здесь — с твоим сроком беременности.
— Но не арестовываете все-таки? — ядовито осведомилась она.
— Не арестовываю, — помедлив, согласился он, хотя в эту минуту был готов и на это. — Будь умницей, терпи. Что делать, когда так вышло. Так сложились обстоятельства…
«Что делать?» Она не была фаталисткой, как эти русские, и, едва он ушел, засобиралась в дорогу: взяла имевшиеся у нее деньги — их у нее, как всегда, было мало: больших сумм ей не выдавали — и вышла на улицу. Был вечер. У нее не было даже ключа от квартиры. Она постучалась к соседке — та не стала с нею разговаривать: они не были знакомы — но выслала к ней слугу, который знал ее боя: прислуга в Шанхае была коротко знакома и не нуждалась в представлении. Соседский бой согласился позвать к ней своего приятеля: тот жил неподалеку и давно уже хотел увидеться с пропавшими хозяевами. Здесь могла таиться ловушка, но дороги назад не было. Пока соседский бой ходил за товарищем, она наскоро огляделась — признаков слежки за домом не было, дверь выглядела нетронутой — такой, какой она ее оставила. Впрочем, бой мог открыть ее кому угодно: у него-то ключи были. Все теперь упиралось в него. Он испугал ее: явился не с улицы, а со двора, откуда она его не ждала. Но он был один, и это было главное. Она вперилась в него взглядом, пытаясь угадать, знает ли он о случившемся или нет, но, как это всегда бывало в Китае, ничего не сумела вычитать по его лицу. Он сказал только, что ждет денег, ему месяц как не платят: может, и знал о судьбе Якова, но больше всего на свете хотел получить свое жалованье. Она сказала ему, что хозяин («мастер») заболел, а она едет к тетке в Тяньцзинь на роды. Денег у нее немного, она отдаст что есть, а остальное вернет мастер, когда приедет из больницы. Тогда он отдал ей ключ и вошел с ней в квартиру. Сейф был заперт, она не смогла открыть его. Осмелев окончательно, она сказала бою, что ей нужно отпереть его, а ключ остался у хозяина: надо взломать замок. Это оказалось для боя несложной задачей — он привел слесаря, который в две минуты открыл железные дверцы. Тогда она отпустила обоих и всю ночь жгла в камине зловещие документы: они уже были переданы в Центр, но Яков берег подлинники, чтобы при случае переслать их с курьером: бумаги бывают важны сами по себе, а не одним своим содержанием — интересны, например, печати и подписи. Она заглядывала в них и дивилась тому, сколько тут было всякого. Они могли бы получше отнестись к товарищу, который добывал, с риском для жизни, столько важной для них информации…
Утром она собрала чемодан, взяла с собой детские вещи, которые накупила в последнее время и которых не хотела оставлять полиции, написала записку: «Я навела порядок. Люблю, верю и жду», оставила ее на столе. За ней снова — на этот раз навсегда — захлопнулась опасная дверь, она наняла рикшу, приехала к своим и не покидала больше своего жилища.
Муравьев, узнав о посещении квартиры, схватился за голову и немедля пошел радировать о случившемся на Родину.
10
В Москве то, что она не подчинилась приказу и самовольно разрубила петлю, затянувшуюся на шее ее мужа, встретили не громом и молниями, как того ждал Муравьев, имевший такой опыт, а куда снисходительнее и даже благодушнее. По-видимому, сам Сталин принимал решения, связанные с этим делом. Тираны не могут жить без осведомителей: как не обходятся они без доносчиков в собственной стране, так же любят они читать донесения из чужих стран, которые таким образом тоже начинают жить как бы у них под колпаками. Другое дело, что они, одержимые манией величия, полагают, что все знают лучше специалистов, и верят разведчикам лишь тогда, когда те подтверждают их взгляд на вещи, и считают их дураками или, хуже, предателями, когда им сообщают нечто идущее вразрез с их мнением, но это уже другая сторона дела. В Разведупре тогда были большие перемены — тем вероятнее, что Сталин сунул свой длинный нос параноика в дело моих родителей, — наверно, через «курировавшего эти вопросы» Ворошилова. Почему Сталин простил нарушительницу приказа, неизвестно — может, и голова тирана бывает ветреной (если можно назвать так голову, в которой дуют одни самумы и суховеи), может быть, он был доволен в это время Францией, с которой, единственной из крупных европейских держав, готовился или уже был заключен выгодный для СССР договор, и он распространил свое отношение к стране на всех французов и француженок — не знаю, но с тех пор мать, кажется, получила то, что по тем временам можно было назвать правом на бессмертие. Сталин, кончая с этим делом, мог сказать Ворошилову: «И вообще не трогайте ее, эту ослушницу» — Рене после этого не арестовывали и не расстреляли, как всех сколько-нибудь заметных (и неприметных тоже) сотрудников Управления.
Опасная выходка всем сошла с рук и даже изменила отношение к Якову. Никто не думал больше отправлять Рене в Союз — несмотря на то, что живот ее не убывал, а, наоборот, рос с каждым часом. К ней стали относиться с особого рода почтительностью, какой встречается непослушание начальству, когда оно увенчивается успехом. Муравьев сказал ей: «Мы что-нибудь придумаем», и ей показалось, что ее хотят сделать свидетельницей освобождения Якова — в награду за верность и мужество, которые ценились в этом кругу больше, чем где-либо. Сам Муравьев, впрочем, ни на йоту не отступался от предписаний свыше. Ему теперь велено было выручать Якова, и он с ведома Центра выработал два плана спасения. Согласно первому, Якову нужно было подыскать имя и фамилию и подтвердить их записями в приходской книге где-нибудь в той же Франции (с которой легче было бы потом договориться о выдаче); в случае провала этой операции оставался вариант с подкупом стражи и похищением арестованного. Закипела срочная работа. Резиденту во Франции полетела депеша, излагающая суть дела. Из Франции отвечали, что у них есть на примете мэр одного дальнего, на границе с Германией, городка, которого завербовали, когда он был в Париже, и «законсервировали» до первой необходимости. Граница с Германией очень устраивала Центр, потому что легко объясняла блуждания Якова по Европе и его знание немецкого. Поездку в Эльзас и «расконсервирование» мэра, о котором было известно, что он хороший пьяница, поручили Адаму Львовичу Шипову, человеку с нелегкой судьбой, выжившему после семнадцати лет лагерей в Норильске, — в отличие от многих своих товарищей. Это был польский еврей, работавший в разведке с двадцатых годов, он был в разных странах и, уже на пенсионном досуге, говорил, что иностранцу за границей хорошо в трех странах: США, Швейцарии и в Париже — в Америке, потому что там на тебя никто не обращает внимания, в Швейцарии, потому что там все иностранцы, а в Париже, потому что там хорошо всякому. В те годы это был молодой невысокий, плотного сложения весельчак, обходительный, как все поляки, и смышленый, как почти все евреи. Он поехал в Эльзас с товарищем. Они имели на руках расписку о сотрудничестве, которую мэр дал их предшественникам в разгар пьянки, и немалую сумму денег, которая должна была возместить тому моральный ущерб в связи с предполагаемым должностным нарушением. Деревушка находилась на границе между двумя департаментами и была отдалена от больших городов — в этом были и свои неудобства и преимущества…
В Шанхае тоже произошли перемены и подвижки. В начале июня в камеру Якова вошел одетый, несмотря на жару, во все черное человек средних лет в галстуке и лакированных ботинках — с беглым, но более чем внимательным взглядом, ни на чем подолгу не задерживавшимся: не потому, что был поверхностен, а потому, что ему не нужно было много времени, чтобы во все вникнуть. В его чуть легковесных, юношеских манерах было что-то от француза — действительно, он, не теряя времени, отрекомендовался французским адвокатом Полем Крене, которого наняли друзья Якова. Крене назвал их известными негоциантами — это были хозяева торговых фирм, связанных с советским Торгпредством. Чтоб сразу войти в дело и не вызывать сомнений у своего подопечного, Крене передал ему привет от Элли.