История одной семьи
Шрифт:
Меня увезли с Лубянки в Лефортово, и мы больше не встречались, но вернувшись опять на Лубянку, я от других сокамерниц узнала, что американец уехал, а сестра Гали наглухо засела в посольстве: жён иностранцев уже брали на улице. Но однажды она всё-таки вышла в кулинарию купить антрекоты, и её арестовали, привезли на Лубянку вместе с антрекотами и дали 25 лет. А отца посадили по показаниям Гали. Галя узнала об арест сестры на оправке — прочла надпись, нацарапанную на стене в уборной: «Ира здесь». Тогда она поняла, почему такой бедной была передача, и убивалась, что напрасно ругала своих за скупость. На что вообще жила её мать с маленьким внуком, если обеих дочерей и мужа арестовали? У них конфисковали всё, и ящики с продуктами тоже.
Вскоре после ареста сестры Галю выпустили. Тогда освободили несколько девушек, сидевших за иностранцев, вероятно, для дальнейшей работы на МГБ.
Я просидела в этой камере месяца два с половиной. Продолжала «плохо себя вести» — не давать показаний. Следователь пугал Лефортовым: «Там заговорите!» И однажды после допроса меня завели в бокс, оттуда — в воронок. В нём — отдельные клетки. Мало воздуха, я задыхалась.
Привезли в Лефортово и поместили в камеру, где находилась ещё одна женщина по имени Наташа. Как это ни странно, я никогда не думала, что ко мне подсадят стукачку. Обрадовалась, что опять не одна. У женщины было воспаление яичников, и она страдала от сильных болей. Я ей очень сочувствовала. Оказалась стукачкой, но не из тех, кого специально для этого держат, а просто её на следствии запугали, и всё, что могла, она про меня рассказала следователю.
Когда мы разговорились, то оказалось, что меня привели на место Майи., которую я знала маленькой девочкой. Девочка приходила в «Метрополь» к матери, работавшей с 20-х годов секретарём английского корреспондента Чарльстона, которого я тоже знала. Я спросила Чарльстона, почему он не возвращается в Англию. Он ответил: «Если я уеду, возьмут моего секретаря, её мужа и ещё несколько человек. Пока я здесь, они в безопасности». Но в 1946 году он уехал на две недели. Он и раньше ненадолго уезжал. Но на этот раз советское посольство не дало ему визы. И тогда взяли мать и отца Майи. Я узнала об этом в тюрьме. Мать получила 10 лет, отец 5. Когда взяли Майю, мать привезли из лагеря на допрос в Москву. Сокамерница мне рассказала, что Майя оказалась «твёрдой» девушкой, не давала показаний.
Незадолго до ареста Майя вышла замуж. Когда её забирали, муж сказал: «Вот жизнь — уводят жену, а ты ничего не можешь сделать». Потом он благополучно женился на другой.
Майя перестукивалась с соседней камерой, где сидели трое немцев и итальянец. С итальянцем у неё завязался через стенку настоящий роман. За перестукивание Майя попала в карцер. Следователь и мне много раз грозил карцером, но всё-таки я ни разу там не сидела. Сокамерница рассказывала, что Майя пришла из карцера в ужасном состоянии, вся дрожала, сказала, что там раздевают почти догола.
Мы сели ужинать, вдруг слышим стук. Сокамерница говорит: «Это майин стучит, никак не может успокоиться, бедняга, не знает, что её уже здесь нет». После отбоя — опять стук. Она мне говорит: «Слушайте, ответьте, жалко его». Оказывается, он привык каждый раз, как приносят еду, стучать: «Приятного аппетита», вечером: «Спокойной ночи», утром: «Доброе утро»! Я сказала: «Стучите сами, я не умею». Она говорит: «Майя тоже не умела, но быстро научилась». Но я ещё в предыдущей камере заметила, что не в состоянии ничего запомнить, неспособна ни на какое умственное усилие. Это со мной случилось в первый же месяц тюрьмы. Соседка моя перестукиваться не могла, её койка стояла у другой стены. Она лежала со страшными болями, с трудом подходила к параше. Я просила вызвать к ней врача, тем не менее, через несколько дней её повели к следователю. И она всё-таки, через силу, пошла на допрос. Как видно, следователь должен был дать ей инструкции насчёт меня. Вернулась она совершенно без сил. Так прошёл день, два, сосед всё стучит, наконец, я соблазнилась: если Майя могла, может, я научусь? И когда он постучал, как обычно, во время обеда, я ответила. То есть просто постучала. Он страшно обрадовался, раздался дробный стук. Я расхрабрилась, потому что слышала, что кругом перестукиваются. Ответила ещё раз и потом научилась. Не по старой тюремной азбуке, а просто в порядке алфавита. Лёжа на койке, под одеялом, можно было перестукиваться совершенно безопасно. Нашего соседа звали Ромео Маскетти — так мне запомнилось. Я назвала себя Леной. Он рассказал, с кем сидит и за что. Вначале я очень плохо понимала. А через неделю мы перестукивались на разные темы, как будто не было между нами стенки. Оказалось, что они, в его камере, сидят с 1944 года. Он работал в итальянском посольстве в Румынии. Рассказал мне массу интересного о том, что было в Румынии, когда туда вошли советские войска. Когда Румыния капитулировала, работников посольства — и его, и немцев — арестовали. Я потом, на Воркуте, встречала девушек из этого посольства. Ромео рассказал, что как одно из условий капитуляции Румыния оговорила, чтобы не трогали иностранцев — но с этими договоришься! С тех пор дипломатов держат в тюрьме. Посол их сидит в Лефортове, как и они, пятый год. За это время Ромео так изучил тюрьму, что знал все здешние звуки. Он жаждал ссылки в Сибирь: на свободу никто из них не рассчитывал, не надеялся увидеть близких. Они ничего не знали о том, что произошло в мире со времени их ареста, поняли только, что кончилась война, слыша залпы в честь победы. Сидели вчетвером с самого ареста, не видели ни одного постороннего человека. С Майей Ромео, действительно, только «занимался любовью», она не могла рассказать, как выглядит современный мир, советская зона. Они не знали, что в странах Восточной Европы существуют коммунистические режимы. Всё это сообщила Ромео я, а он передавал своим. И я через стенку чувствовала безумное волнение людей, отрезанных от мира четыре года. В тюрьме Ромео познакомился с коммунистической литературой и пересмотрел свои взгляды. Считает теперь, что коммунизм — это будущее человечества. На что я ответила ему цитатой из Гейне: «Sie stinken beide» («Одинаково воняют»). Вот как мы разговаривали! Он сообщил, что был итальянским консулом в Одессе и вообще всё время был на дипломатической работе. Я стучу: «Откуда вы так хорошо знаете русский язык?» — Слишком хорошо для человека, который всего лишь какое-то время был консулом в Одессе. «Я же вам сообщил, что родился в Одессе». Оказывается, он мне это объяснил в самом начале, когда я понимала с пятого на десятое. Он как джентльмен представился: имя, фамилия, где родился, возраст и прочее. В Одессе когда-то была целая итальянская колония, итальянцы жили там сто лет. В 1919 году, в Гражданскую войну, многие государства забрали своих граждан из России. Помню, что итальянцы прислали специальный пароход. Ромео уехал в четырнадцатилетнем возрасте. У деда его на Дерибасовской был книжный магазин, и я этот магазин «Маскетти» хорошо знала. И в гимназии он учился на знакомой мне улице. Вот это, действительно, фантастика! О себе я из осторожности очень мало рассказывала, но сообщила немножко о советской действительности, предупредила на всякий случай, что строй наш — тот же фашизм, так что незачем менять одно на другое.
Он спросил, за что я сижу. Я ответила, что у нас сажают ни за что. Тогда он решил, что раз я не участвовала в заговоре и не совершила террористического акта, значит, скоро выйду, и на всякий случай дал адрес своей жены: Штутгарт, Штайнвег, 42. Я ни разу не пробовала писать по этому адресу [34] . Наверное, он вышел раньше меня, вместе с другими иностранцами. Он очень хотел узнать мой адрес, чтобы написать из Сибири. Я пыталась объяснить, что это не имеет смысла. Даже если мы оба окажемся на свободе, для советского человека переписываться с иностранцем слишком опасно.
34
В конце 70-х годов мы послали по этому адресу из Израиля письмо, но оно вернулось с пометкой, что адресат не обнаружен.
Ночные допросы прекратились. Я немного отдохнула физически. От моего соседа я узнала всю тюремную рутину. В Лефортове большая слышимость. На Лубянке не слышно даже, когда ведут в соседнюю камеру. Там ковры, а здесь — много звуков и много перестукиваний.
Ночью мне было легче, я перестукивалась, но ведь были ещё и дни. Я ничего не знала о вас, не знала, живы ли вы. Прошло столько месяцев, за это время мои сокамерницы получали от родных деньги. А мне — ничего. Я часто думала, что отца нет на свободе. Но кто-нибудь же остался? У меня было такое состояние, что — глухо, и у меня, может быть, больше никого нету. Почему вы должны были исчезнуть, я не знаю, но вот так я чувствовала — я просто одна, и всё. И вдруг заходит корпусной: «Вам деньги, 50 рублей». Я этого пожилого человека никогда не забуду. В тюрьме с заключёнными не разговаривают. Когда спросишь, какое сегодня число, отвечают: «Обращайтесь к следователю», если вообще отвечают. Это было такое потрясение! Я бросилась к корпусному. Он испугался: «Что вы, что вы, я думал, вы обрадуетесь, а вы плачете!» «Я от радости плачу! Столько месяцев ничего не слышу о своих. Спасибо, спасибо!»
Наташа, сокамерница, угощала меня своими продуктами, и когда в определённый день пришли из ларька, я сказала, что тоже хочу сделать заказ. Но мне ответили обычной фразой: «Спросите у следователя». Потом я узнала, что отец каждый месяц передавал мне по 200 рублей. Почти все деньги пошли за мной в лагерь. Моей лубянской сокамернице Лоле следователь тоже не сразу разрешил пользоваться ларьком. Некоторым позволяли покупать продукты только в конце следствия.
Благодаря соседу моё существование, несмотря ни на что, было выносимо. Это была такая напряжённая жизнь! Мы часами вели интереснейшие разговоры. И в один прекрасный день по распоряжению следователя меня за перестукивание забрали в карцер.
Сокамерница пугала меня карцером, сама она там ни разу не побывала. Я как старый революционер ей отвечала: «Знаю, карцер — неприятная вещь, читала в книгах. Все сидели в карцере!» Она давала мне понять, что если ей пригрозят карцером, она не выдержит, всё про меня расскажет. Тем не менее, я с ней разговаривала довольно откровенно. Она так хорошо ко мне относилась!
Ну, ты знаешь, в карцере тяжело. Был это самый обыкновенный карцер, в каком и ты сидела — со скамейкой в углу. Заставили снять бельё, чулки, я осталась в тонком платье. Села на скамейку, прислонилась к стене, а на ней — иней, изморозь, я в ужасе отшатнулась. Но потом вспомнила: я ведь хотела покончить с собой! У меня в резерве замечательная вещь: в молодости в лёгких был туберкулёзный процесс. Врачи говорили: «Пока вы в нормальных условиях — не страшно — произошло обызвествление. Но процесс может вспыхнуть в любой момент. Заболеть воспалением лёгких для вас — смертельно опасно». Кстати, перед отъездом в Израиль, в 1975 году, врач опять меня предостерёг: «Будьте осторожны!» Я только посмеялась про себя.
Я всё время страдала из-за своих близких, но в карцере подумала: Мне так плохо, мои дорогие, что уже не до вас. Если бы я предвидела, что и ты окажешься в таком положении, я бы пожелала тебе смерти. Хорошо, что человеку не дано решать судьбу другого. А это продолжалось всего трое суток, но я их не считала и уже не ждала, когда это кончится. Я не принимала ни пищи, ни воды. Мне бросали хлеб, но я к нему не прикасалась. По дороге назад в камеру меня поддерживали — я не могла идти самостоятельно. Ты говоришь, что бегом бежала из карцера — разница в возрасте. И до того я была ужасно слаба после бессонных ночей. Из карцера меня привели в одиночку. Когда я вернулась, в камере было всё, что я выписала, но аппетит совсем пропал. Этой же ночью вызвали на допрос. Следователь, как обычно, писал. Тишина, только слышится скрип его пера. Вдруг из соседнего кабинета донёсся страшный звук, который до сих пор у меня в ушах. Это был мужской рёв сквозь сжатые губы. Так кричат от пытки. Прекратилось, потом повторилось снова. Следователь дал мне некоторое время послушать. «Ну как, нравится вам такая музыка?» Я не ответила. «Мы это и с женщинами делаем». «И чего добиваетесь таким образом — правды?» «Я с самого начала предупредил, что здесь все говорят». Но я вдруг утратила страх: «Что ж, попробуйте». Он подошёл и произнёс такую тираду: «Чтобы я из-за говённой бабы свою карьеру испортил! Не будет этого. Надо мной все смеются. Больше полугода вожусь с вами, и всё без толку». Отправил меня в камеру. Тогда шли допросы об отце. Следователь знал, что одно время он жил со мной в «Метрополе», был знаком с Блонденом. Я этого не могла отрицать: «В цивилизованном обществе принято знакомить, когда заходит человек». «Что он высказывал?» «Ничего не высказывал».
На следующем допросе следователь спрашивает: «За что вы попали в карцер, какое совершили нарушение? С кем перестукивались, что говорили? Говорили то-то и то-то! Мы всё знаем!» Как будто это сам итальянец рассказал.
Выдала меня сокамерница. Так пытались меня деморализовать. До карцера я как-то отдохнула, а тут опять стали каждую ночь вызывать и требовать новые имена. Я начинала вся дрожать, когда за мной приходили. С трудом могла одеться. Перестала есть. Выливала еду в парашу. Дошла до такого состояния, что не могла ходить по камере. Просто сидела, скрючившись, с ногами на койке — в Лефортове это разрешалось. На Лубянке в наказание у меня иногда отбирали шубу, тогда я скулила, как побитая собака. Шуба была для меня, как живое существо. Теперь, возвращаясь с допроса, я стремилась к моей шубе. Даже не читала — уже не хотелось, днём сидела в полудремоте. А ночью не могла спать, не лежалось на месте, хотелось почему-то ходить. Мне стучали: «Нельзя ходить! Лежать!» И тут начались галлюцинации. В кабинете у следователя смотрю — стена у него за спиной изгибается вместе с портретом Берии. Однажды днём сижу я в своём углу, открывается дверь, и впускают мужчину в длинном халате, в тюбетейке на бритой голове. Я думаю: «Татарин! По ошибке впустили в мою камеру!» И мне стало страшно, что за чужую ошибку меня накажут. Смотрю на него с испугом, а он, не обращая на меня внимания, садится на парашу и в этот момент поворачивает ко мне голову и со смущённой улыбкой опускает полы халата. Хорошо помню его лицо. А однажды я отчётливо увидела: Ирина упала с велосипеда, смотрит на меня и отряхивает юбочку. Я так отчётливо это видела — её синюю юбочку и стриженые волосы, что, помнишь, спросила бабушку на свидании: «Что, Ирину остригли?» Бабушка стала оправдываться: «Ты же знаешь, она не любит мыть голову, пришлось остричь ей косы.»