Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одной семьи

Улановская Надежда

Шрифт:

Как-то в стационаре мы разговорились о следствии, о том, что в Москве, дескать, в наше время пыток не применяют. В Ленинграде хуже — у Герты Скворцовой выбили ребёнка. Она была беременна, её били по животу. Но всё-таки теперь не 37-й год. Женщина с верхних нар вмешалась: «Посмотрите на мои руки». Пальцы её были покалечены.

Я очень быстро приходила в норму. Сначала Этель Борисовна не выпускала меня из стационара, потом разрешила погулять. Я ходила, как совсем старый человек, но недели через две она подошла ко мне на улице и сердито говорит: «Вы что — хотите, чтобы вас на работу отправили? Какая у вас походка? Вы должны двигаться, как больная, иначе я не смогу держать вас в стационаре. Неужто вы действительно так быстро пришли в себя?» Тут мы стали немного конфликтовать. Я ей сказала: «Так дело не пойдёт. Если для того, чтобы спастись, надо болеть, тогда я предпочитаю быть здоровой». Она мне внушала, что у неё большой опыт, она ведь бывала и в немецких лагерях, и в наших, и знает, как себя вести, чтобы выжить. А я совсем неопытная, а берусь судить. И меня выписали из стационара.

Комиссовали и дали пред-инвалидную категорию. Друзья старались найти мне работу придурка [40] , но все эти должности на Воркуте занимали малосрочники — те, у кого было до 10-ти лет. У Анечки Генкиной было почему-то 3 года, никто о таком маленьком сроке не слышал, и её сделали культоргом. А у меня — 15 лет. Но можно устроиться — при большом блате. Но у меня уже были на этот счёт совершенно ясные взгляды — что я ни на какую придурковую работу не пойду. Никаких принципиальных возражений против этих должностей у меня не было что, дескать, я помогаю лагерной системе действовать. В этом смысле работа придурка не хуже, чем общие работы. Но к этому времени я уже была в чёрном списке.

40

Заключённый, который работает не на общих — тяжёлых — работах, а занимает какую-нибудь должность, требующую специальной квалификации: врача, бухгалтера и т. п., или умения: сапожник, портной, повар и т. п., а главное — протекции.

Месяца через полтора после прибытия меня вызвал опер. Когда меня стали все наперебой учить, как жить в лагере, чего опасаться, то прежде всего объяснили, что самое страшное — это если начинает вызывать опер и вербовать. Страшно потому, что они не отстают. Несколько человек рассказывали, как их вызывали. Опер начинает так: «Вы ведь советский человек?» «Конечно!» «Ну так вот — вы должны нам помочь, ведь здесь сидят враги, которые убивали наших людей. И даже сейчас могут принести много вреда советской власти, нашей стране. Подпишите бумагу, что вы согласны». Обычный ответ: «Нет, не могу. Если узнаю о чём-нибудь, что может принести вред, — о каком-нибудь заговоре, сама приду и расскажу, а подписывать бумагу, давать обязательства — не могу, у меня память плохая». Или отказывались под другим предлогом, в том же роде. Раз отказался, опять вызывают. Я все эти разговоры слушала, и поначалу на меня тоже напал страх. Ляля говорит: «Вас обязательно вызовут. Они именно таких вызывают — интеллигентных, из Москвы. И отвертеться от них — столько нервов стоит!» Этель Борисовна ещё на пересылке рассказывала, что ей пришлось пережить из-за отказа «сотрудничать». Могла провести весь срок подо Львовом, поблизости от родных, а её таскали по всей стране, сколько она этапов пережила. Наконец попала на Воркуту, и здесь её больше не трогали, потому что уже было известно, что она не годится в стукачи.

Однажды после таких разговоров я поразмыслила и поняла, что я должна делать. И говорю: «Всё это чепуха. Меня вызовут только один раз». Пока ты была на воле, мне ещё было что терять: я получала от тебя письма. Начнутся этапы, гонения. Но всё-таки решила: ну что ж, посмотрим. И довольно скоро меня вызвали. Шла я к оперу безо всякого трепета. Я знала его в лицо — совсем не страшный. Принял меня хорошо: «Садитесь, какой у вас срок, какое дело? Вы из Москвы, Надежда Марковна? Вы, конечно, советский человек? Срок у вас большой, но и в лагере люди живут. Правда, жить можно по-разному. Мы можем дать вам работу полегче». Я сказала ему, что меня обвиняли на следствии в том, что я клеветала на органы, будто арестовывают честных людей. «А вы говорите, что я советский человек!» Он немножко испугался: «Но ведь бывают ошибки». «Ничего себе ошибки!» Тут он поправился: «Ага, значит вы — враг?» «Что значит „враг“? Я думала, что здесь только враги и сидят». Он — с угрозой: «От того, как вы себя поведёте, будет зависеть ваша жизнь в лагере и после отбытия срока». Тут я и вовсе почувствовала себя на коне: «Если я доживу до конца срока, мне будет 60 лет, и мне в высшей степени безразлично, что вы тогда со мной сделаете». А ему, между прочим, только 25 лет, и эти мои слова произвели на него впечатление. Он меня отпустил, и больше меня за весь срок ни разу не вызывали. Когда я вернулась в барак, меня распирало от гордости. Я чувствовала свободу и уверенность: ничего они со мной не сделают. Ляля, Анечка и Этель Борисовна с трепетом меня ждали. Этель Борисовна твердила: «Они очень много чего могут сделать». И они-таки сделали — отправили меня с ближайшим этапом. А ведь я могла прожить на Предшахтной, может, и до конца срока. Пришлось расстаться с друзьями. Но и на новом месте я нашла друзей.

Но до этого я уже была в «чёрных списках». И считала, что если я буду работать придурком, мне уже будет, что терять, я не буду свободна. А я этого не хочу. И меня устроили на кухне — чистить картошку. Заодно и подкормиться можно. Походила я на кухню два-три дня, но работала слишком медленно. Потом работала в зоне — снабжала сушилку углём и чурками. Помню, как несла в паре носилки с углём. Несу и чувствую, что больше не могу. А сказать, остановиться — неудобно. Напарница, украинка моего возраста, идёт себе, несёт, а я не могу. В конце концов, носилки просто выпали у меня из рук. Я была страшно сконфужена: если мне самая лёгкая работа не по силам, то что со мной будет? Но через три дня я таскала носилки так же ловко, как моя напарница. Этому нельзя научиться, пока само тело не приспособится действовать так, как нужно. Тяжеловато было, даже очень трудно, но не смертельно.

А до этапа жилось так. В нашем бараке жила бригада ассенизаторов. Бригадир Роза Соломоновна сидела за оккупацию. Она выжила при немцах потому, что скрыла, что она еврейка. По их представлениям была абсолютной арийкой: курносый нос, светлые волосы, круглое лицо. Работала на кухне при воинской части, стирала немцам бельё. Её посадили и дали 25 лет сроку именно потому, что она выжила в оккупации. Муж, майор, от неё отказался, ребёнка отправили в детдом. Роза Соломоновна мне предложила: «Если вас не пугает работа ассенизатора, идите ко мне в бригаду. У вас будут нижние нары возле меня, будет своя тумбочка. Я вас в яму не пошлю, будете подчищать снег возле уборных». Я ответила, что, к сожалению, не могу принять её великодушное предложение: «Антисемиты скажут, что евреи своих устраивают». Она стала меня убеждать: ей наплевать, кто что скажет, она на хорошем счету, чувствует себя уверенно. И я согласилась. Но при этом решила, что буду работать, как все. Потом выяснилось, что она меня обхаживала неслучайно.

В это время из города Воркуты с металлургического завода в наш лагерь прибыла Стелла Корытная (в лагере её называли Светлана), племянница Якира, дочь бывшего секретаря Московского комитета партии. Я пошла к ней в барак. Мне по-прежнему было интересно всё, что связано с 1937-38 годами, а её интересовало поколение её родителей. Когда арестовали всех её родных, ей было 12 лет, и с тех пор она не встречалась с бывшими революционерами. Ты знаешь, как мы сблизились. Несколько дней, пока новый этап не послали на работу, она с утра прибегала ко мне. Это было незадолго до того, как меня выписали из стационара, и мы всё время проводили вместе. Потом она стала работать за зоной. Должность ассенизатора меня очень привлекла из-за обещанных Розой Соломоновной нижних нар, потому что Светлана спала на сплошняке, на верхних нарах, и нам негде было после работы посидеть, поговорить. А тут она сможет приходить ко мне, как в отдельную квартиру. И она приходила, а Роза Соломоновна, сложив руки на животе и глядя на нас умильными глазами, сидела напротив и слушала наши интеллигентные разговоры. Поскольку все эти удобства были по её милости, мы старались и её вовлечь в беседу. Светлана писала стихи, приходила и тихонько читала мне, и нам было неудобно: как бы Роза Соломоновна не подумала, что мы ей не доверяем. Всё было замечательно и благородно, пока я не пошла в яму. Два дня я расчищала снег. Я ненавидела этот снег. Я говорила: «Это — как советская власть, гребёшь, гребёшь, а конца не видно». Но, кроме того, бригадницы мои, украинки, между собой рассуждали: «Конечно, Роза Соломоновна её в яму не пошлёт». А, между прочим, это были привычные к труду деревенские женщины, хотя, конечно, нельзя сказать «здоровые», если работали в зоне. И я решила, что лучше «фекалий», чем снег и эти разговоры. Однажды Роза Соломоновна увидела меня в яме и вспылила: «Кто вас туда послал? Я — бригадир, ставлю людей, куда надо». «Но я не хочу привилегий, не хочу, чтобы у вас из-за меня были неприятности». «За меня не беспокойтесь, я знаю, что делаю». «Я тоже знаю, что делаю. В бригаде я буду на таком же положении, как все. Иначе я не могу». Она явно рассердилась и всячески стала высказывать мне своё неудовольствие.

Когда я ещё лежала в стационаре, на лагпункт прибыла Бригитта Герланд. Она находилась в лагере уже три года. Взяли её в Лейпциге летом на улице, в босоножках, без пальто. Она оказалась совершенно удивительной немкой — с красивыми, но неумелыми руками, абсолютно беспомощной в практических делах, неряшливой. Её обрили, потому что на голове у неё появились какие-то волдыри. Одно время у неё и вши водились. В общем, что-то страшное. Но она прибыла с отличной рекомендацией от медсестры Лены Ильзен, лялиной подруги, у которой лежала в стационаре. Оказалась необычайно интересным человеком. История её такова. Бабушка Бригитты была одной из первых немецких социалисток, арестованных по бисмарковским законам против социалистов — забыла её имя, оно известно наряду с именем Клары Цеткин. В 1923-24 годах, как раз в то время, когда мы с отцом находились в Германии, она была депутатом Рейхстага от коммунистической партии. А ещё раньше в доме бабушки жила перед самой своей гибелью Роза Люксембург. Бригитте было 6 лет, когда это случилось, но она помнила. Потом у бабушки вместе с троцкисткой Фишер возникли разногласия с партией, её отозвали из Рейхстага. Тогда в Германии я следила за всеми этими событиями. И теперь, встретив Бригитту, очень интересовалась подробностями жизни той среды, в частности, дальнейшей судьбой бабушки, которая порвала с партией и уехала в Швейцарию. В 1934, вместе с группой молодёжи, детьми ранее репрессированных социал-демократов и коммунистов, Бригитта была арестована за антигосударственную деятельность. В их руках оказалась денежная касса коммунистов, они выпускали листовки. Кстати, Гитлер расправлялся с непокорной молодёжью помягче, чем наши. Членам этой группы дали по 2–3 года лагеря. Родители Бригитты никакой политикой не занимались, отец был известным адвокатом, и Бригитта, благодаря связям отца, отделалась шестью месяцами тюрьмы, а потом эмигрировала во Францию. Там она вышла замуж и родила ребёнка ещё до начала войны. Во Франции она вращалась в левых кругах, дружила с Андре Жидом, Мальро — такими людьми, о которых я знала только понаслышке. Когда немцы заняли всю Францию, её как германскую подданную, призвали в часть противовоздушной обороны и увезли в Германию.

После войны, работая журналисткой от западногерманской газеты «БерлинерTагеблатт», она оказалась в Восточном Берлине. Написала несколько статей о немецких военнопленных в России и была арестована. Она говорила мне, что если бы ей предстояло отсидеть 10 лет и вернуться домой, она считала бы удачей, что попала в лагерь, потому что была писательницей, журналисткой, и узнала здесь так много нового. Но после лагеря её, как всех, ждала ссылка в Сибирь навечно.

С Бригиттой мы очень сблизились. Я о ней заботилась, старалась, чтобы она выжила. Но знаешь, как в лагере бывает: начала ревновать Ляля. Я говорила: «Да, Бригитта мне дороже всех, потому что она — свидетель. Ни у кого из нас нет надежды рассказать миру о себе, а она всё-таки иностранка, у неё есть какой-то шанс». Я хотела, чтобы она работала рядом со мной, ведь она была невероятно неприспособленной к физическому труду. До того я не встречала людей, более неумелых, чем я, и все меня опекали. Я шутила, что моя нежность к Бригитте основана на чувстве превосходства, которое я испытываю благодаря ей. Кроме того, в нашей бригаде работали парами, а имея такую напарницу, можно жить! Можно кирковать и черпать «фекалий» и в то же время общаться! Я устроила её в нашу бригаду. И мы, действительно, одно время были просто счастливы. И не замечали, когда «фекалий» из-под кирки летел в лицо.

Но с Розой Соломоновной у меня начались конфликты. Её злило, что мы с Бригиттой разговариваем по-английски. Немецкий язык она знала, но мне было легче говорить по-английски. Она возненавидела Бригитту. И ко мне стала охладевать и соответственно хуже со мной обращаться. Вдруг узнаём, что она получила разрешение послать дочери в детдом посылку. Это в пятьдесят первом-то году! Уж она-то могла собрать посылку: как бригадиру ей подкидывали отовсюду. На Предшахтной карцер находился в том же помещении, куда ходили стукачи. Сидела в карцере знакомая и видела, как Роза Соломоновна приходила к оперу. Но мне её роль была ясна и раньше, по тому, как она нас с Бригиттой преследовала за то, что мы говорим по-английски. Наконец, она отнесла оперу стихи Светланы.

Оказалось, что она была ко мне приставлена. С самого начала говорили, что она стукачка. Но я долго не верила, ведь она так хорошо ко мне относилась! Потом, когда мы вместе оказались в Потьме, она рассказывала своей приятельнице, как опер её вызывал, требовал, чтобы она на меня стучала. Она жаловалась: «Сколько я из-за них со Светланой перенесла!» Понятно поэтому, что она не боялась в первое время делать мне поблажки.

Когда меня отправляли на этап на Кирпичный завод, Роза Соломоновна пришла попрощаться, но я ей сказала: «Я не могу подать вам руки. За себя я бы простила, но как вы могли ради посылок своему ребёнку предать Светлану, которая тоже выросла в детском доме?» Она расплакалась: «Нет, я её не выдавала». Но мне было понятно: ещё при немцах она привыкла спасать себя и своего ребёнка любой ценой.

Поделиться с друзьями: