История одной семьи
Шрифт:
Сионистки были самыми уважаемыми еврейками в лагере, потому что умели работать. С одной из них, по имени Сара, мы одно время работали вместе — наливали бочку водой, ставили на телегу, впрягались и везли. А когда пошли либеральные времена и неудобно стало использовать нас вместо лошадей, в зону привели старую клячу. Кроме Сары, никто в нашей бригаде не умел запрягать лошадь. А она умела, потому что когда-то «училась на сионистку». Когда Сара попадала со мной в одну смену, всё было в порядке. Но без неё мы не справлялись. И однажды решили: чем возиться с этой дурацкой клячей, давай по-старому, как привыкли. Впряглись сами и поехали. Навстречу начальник лагеря: «Это что такое?! Вредительством занимаетесь? Хотите показать, что в советских лагерях на людях воду возят?» А только месяц назад другого способа мы и не знали! «Мы не умеем запрягать лошадь», — говорю я. Как — не умеете? — изумился он. «Не учили нас этому в институте». Он пригрозил карцером, но обошлось, не посадили. А Сара умела всё — чинить электричество, показывать кино. И другие сионистки всё умели, и к ним относились очень уважительно, хотя звали их Сара, Этя, Хая. Жаль, что я с ними потеряла связь. Интересно, здесь ли они.
Никаких разговоров об Израиле у меня с ними не получилось. Меня мало интересовала возня кучки евреев где-то на Востоке. Сара и её подруги считали меня чужой и не хотели делиться тем, что им дорого.
Когда говорят об общем усилении антисемитизма в связи с делом врачей, я тоже вспоминаю о проявлениях антисемитизма в лагере, но не могу сказать, что он усилился именно в этот период. Расскажу о нескольких поразивших меня случаях. Когда я приехала на Воркуту, моя приятельница Ляля познакомила меня со «светлыми личностями» нашего лагеря. Среди них была благообразная старушка с розовым сморщенным личиком, сидевшая не в первый раз. Знакомя нас, Ляля, неуёмная в своих восторгах, шепнула: «Посмотрите, какие у неё глаза — голубые, добрые». Мне-то сразу показалось в её глазах что-то холодное и жёсткое, но раз Ляля говорит: «светлая личность», ничего не поделаешь, надо верить. К тому же, над нарами старушки висело известное изречение Белинского: «Завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию через сто лет…» Изречение звучало издевательски и являлось достаточной рекомендацией старушки в моих глазах.
Раз Бригитта удивлённо говорит: «Никогда не думала, что в Советском Союзе существует такой страшный антисемитизм. Послушали бы Маргариту Ивановну, с которой вы и Ляля поддерживаете отношения!» «Не может быть!» «Как не может быть? Да я своими ушами слышала, как она сказала другой интеллигентной даме: „Только в одном Гитлер промахнулся — не уничтожил всех евреев“.» Я говорю: «Может быть ты её не поняла?» «Да нет, почему же? Они говорили по-немецки. Как раз шёл общий разговор с одной немкой о Гитлере». Я — к Ляле: «Поговорите с Маргаритой Ивановной на эту тему». Поговорили. И та призналась Ляле, что ненавидит евреев, считает их воплощением мирового зла. И прежде всего — виновниками Октябрьской революции.
Другой инцидент связан с пожилой француженкой, которая всю жизнь прожила при католической церкви в Москве. Я сидела на Лубянке в камере, где она побывала до меня, и мне рассказали сокамерницы, как мужественно она держалась на следствии. Беспокоилась только о дочери — как бы ту не арестовали. А дочь, оказывается, в это время уже сидела. В тюрьме дочь сошла с ума и однажды «вымыла» голову в параше. И когда я встретилась с матерью в Потьме, я к ней очень потянулась, потому что столько о ней слышала. Ей было известно, что дочь сидит, но что та сошла с ума и про тот случай с парашей она не знала. Гуляя по зоне, мы иногда останавливались, чтобы почитать газету, вывешенную на стенде. Раз прочли об аресте католического священника. Я говорю: «Ну конечно — очередной „шпион“.» Поговорили на тему о шпионах. Через какое-то время узнаём о деле врачей. Мне кажется, что арест врачей не вызвал в лагере особой реакции. Помню только, как начальник лагеря зашёл в стационар, и ему одна еврейка из больных пожаловалась, что ей не дают нужных лекарств. Он ответил: «А стрихнина вам не надо?»
И вот лежу я как-то на нарах ничком, меня не видно, моя католичка сидит ко мне лицом на соседней вагонке, а напротив — русская женщина. И я слышу их разговор. Та, другая, говорит: «Подумайте — ну чего этим евреям не хватало? Им так хорошо живётся при советской власти, а они на такое подлое дело пошли!» Моя католичка отвечает: «Знаете, они ведь очень любят деньги. А жадный человек ради денег на всё способен». Я подняла голову и встретилась с ней глазами. Она почувствовала неловкость и начала: «Конечно, в любом народе всякие люди встречаются». Её собеседница меня не видит, не понимает, почему та изменила тон, и продолжает: «Да, они такие, они на всё способны». Наконец почувствовала, что что-то неладно, оглянулась, увидела меня и тоже смутилась. Я была поражена. Ведь эта француженка не верила ни одному слову, исходящему от властей. Только несколько дней назад мы рассуждали о том, что если они говорят «шпион», значит, это такой же шпион, как мы с вами. Ведь и ей дали 25 лет за шпионаж. А про евреев поверила. Это меня заставило призадуматься.
Смерти Сталина я жаждала и ждала. Всегда верила, что с его смертью произойдут перемены к лучшему. И многие так считали, но все наши беседы на эту тему кончались одной фразой: «Грузины долго живут». Мы не надеялись его пережить.
В марте 1953 года я работала «на воде». В зоне было два колодца. Один — с журавлём, а в другой мы просто спускали шест с ведром, вынимали и выливали воду в бочку. Работали по двое. Бригада была самая паршивенькая. Напарница моя — неграмотное, дикое существо из глухой деревни. И получила 25 лет по политической статье! Я так и не добилась, за что она сидит: она всё путала. Одна из нас вытаскивала ведро, передавала другой. Другая стояла на телеге и наливала воду в бочку. Минут через сорок нас сменяла другая пара. В перерыв я пошла в барак взять кусок хлеба. Открыла дверь. Пусто, все на работе. Как всегда, галдит радио. Вдруг обращаю внимание на торжественный голос диктора. Прислушалась: сообщают о болезни вождя. Нет слов описать мои чувства! Вот оно! Оно ли? Не может быть иначе! Никогда бы о его болезни не сообщили, если бы оставалась малейшая надежда, что он выживет. Что делать? Нет в зоне никого, с кем можно поделиться. Надо идти работать. Я иду и вижу себя со стороны: мне кажется, что у меня лёгкая походка, молодое лицо. А у колодца ждёт моя напарница. И хотя знаю, что бесполезно с ней разговаривать, но всё равно — мне надо кому-то выразить свои чувства. Я её нисколько не боялась, она даже стучать была неспособна. Стукачка была в другой паре: молодая, здоровая. Говорю напарнице: «Вы знаете, по радио передают, что заболел наш вождь». А она: «Да-а?» — и так тупо смотрит. Я бодро принялась работать. Ведро у меня в руках играет. Я, кажется, могла бы горы своротить. Не успели кончить — прибегает молодая: «Надежда Марковна, вы слышали?» «Что?» — спрашиваю равнодушным тоном. «Товарищ Сталин болен!» «Ну что же? Каждый может заболеть. Врачи хорошие, вылечат». «Вы думаете?» — растерянно спросила стукачка.
Погода хорошая, работается чудно, но — не с кем поделиться. День как-то прошёл, вечером стою у вахты, чтобы первой сказать, поразить своих друзей, которые работали за зоной — в полной уверенности, что они ещё ничего не знают. Открылись ворота, заключённые входят по пятёркам, я вижу одну из своих приятельниц, и у неё сноп света из глаз такой, что мне и спрашивать не надо — сразу поняла, что им всё известно.
Начальство рыщет, наводит страх. Целой сворой врываются в барак, всех подняли на ноги. Чего они нервничали? Боялись, что ли, что мы подымем восстание? Правда, нашлась одна сумасшедшая украинка, начала орать, дескать, теперь-то собака скоро умрёт, ну, её тут же — в карцер, ещё несколько человек забрали, которые высказывались. Мы-то ведём себя корректно: очень нужно именно в такой день попасть в карцер! Молча прохаживаемся, ищем места, где можно поговорить. Меня там прозвали «ребе». «Ну, ребе, как думаете — что теперь будет?» «Безусловно, начнутся перемены к лучшему. С течением времени, не сразу — стена начнёт расшатываться». Иные опасались: «А вдруг он выздоровеет?!» «Да он, наверное, уже умер!» Но когда, наконец, сообщили о его смерти, я почувствовала облегчение: так-то оно надёжнее. Собрали заключённых в столовой — у вас, конечно, было то же самое — и прочли официальное сообщение о смерти. Тут уж надо делать грустное лицо, а то худо будет. Я, как все, задумчиво смотрела в одну точку. И так, слава Богу, прошёл этот день.
Некоторое время мы жили в эйфории, но постепенно настроение стало падать, поскольку лагерный режим даже ужесточился. Но довольно скоро произошло довольно ощутимое событие: освободили врачей. И очень было приятно видеть, с какой радостью восприняли это русские и украинцы. Вдруг в июле арест Берии. Оказался «матёрым шпионом». Нам развлечение, по крайней мере. Но тут стали прибывать совершенно фантастические этапы — у каждой по 25 лет сроку. Интересно, за что теперь дают 25 лет? И вот, после работы, в хороший летний вечер, мы с приятельницей остановили одну из новеньких, усадили на скамейку и стали расспрашивать. Она убивается: «Боже, что я наделала! Я руки на себя наложу!» «Да бросьте, люди и здесь живут». «Что это за жизнь! Я так хорошо жила на воле. У меня дома такой шифоньер». «Ладно, расскажите о своём деле». Она была проводницей в поезде, который ездил на юг. С юга везла одно, назад другое. Хорошие деньги зашибала. Какая у неё была шуба, какой ковёр! Только мужа не было, погиб на войне. «И вот на свою беду, взяла я одного инвалида. Голый, босый. Я его ублажала во всём. Сначала всё шло хорошо, а потом он, неблагодарный сукин сын, гулять начал. На кой он мне нужен такой?! Грозила ему: „Выгоню из дому — куда ты пойдёшь?“ Наконец, не стало терпения. Стала выбрасывать его вещички, говорю: „Чтобы духу твоего не было!“ Он мне: „Да как ты смеешь меня гнать? Я за родину, за Сталина кровь проливал!“ А я — что я наделала! — говорю: „А поди ты на … вместе со своим Сталиным!“ он и донёс.» «Как, — смеёмся мы, — и это всё? Какая же у вас статья?» «Террор». «Террор?! А следствие тяжёлое было?» «Да нет, меня и вызвали-то на допрос всего три раза. Следователь, гад, тоже смеялся, звал других — полюбуйтесь, мол, на террористку». «А как он формулировал показания? Вы ведь подписывали протоколы?» «А что мне было делать? Подписывала». «Но почему террор?» «Так я же им сама говорила: „Да разве ж это оружие?“ А он мне: „А вот увидишь, какое оружие“.» И дали 25 лет. И опять крики: «Ну, чего мне нужно было! А теперь — конфискация имущества!» «Не отчаивайтесь, напишите заявление, может, вас помилуют.» Судили её за месяц до смерти Сталина. Освободили одной из первых. Но всё-таки года полтора она отсидела.
Этапы 25-летников продолжали прибывать. Некоторых посадили за то, что, узнав о смерти Сталина, сказали: «Жаль, что раньше не подох». У всех статья — «террор». Девушку из Одессы арестовали за анонимное письмо в Президиум Верховного Совета, в котором она писала о преследовании евреев. Чтобы опустить письмо в ящик, она специально поехала на отдалённую станцию. Её нашли через два года. Она — не единственная, кто сидел по такому делу. Какой же аппарат требовался, чтобы найти человека по анонимному письму!
Первой с нашего лагпункта освободилась дочь крупного чиновника Константинова, сидевшая за связь с иностранцами. Пришла с работы, и прямо с вахты её позвали к начальнику. Встретил словами: «Ну, что вам сегодня снилось? На свободу пойдёте». Она вышла от него ошарашенная: такого не было в истории лагерей. Через месяца два стали приходить ответы на жалобы заключённых. Ещё до того несколько человек освободилось по мартовской амнистии. Из моих знакомых ушла Ольга Ивинская. [47]
47
Далее следует рассказ об этой непростой женщине, который мы с матерью — жалея Ивинскую и жалея себя (мне кажется удачной эта формула) — не включили в предыдущие два издания воспоминаний. Но после того, что, со ссылками на этот рассказ, написала об Ивинской Л.Чуковская (Записки об Анне Ахматовой, 1952–1962, т.2. Москва: Согласие, 1997, с. 657–661), считаю возможным предать его гласности — с незначительными сокращениями.
Я о ней слышала от той сотрудницы Академии наук с 10-го лагпункта, что сама себе 25 лет намотала, и она сказала, что Ивинская была старостой её барака и давала на неё показания. Староста барака — тоже не очень уважаемая должность, но можно объяснить тем, что у неё было всего пять лет сроку. Ещё раньше я о ней слышала на Воркуте. Пришёл этап, и одна из девиц, арестованных за иностранцев, рассказала, что сидела в камере с женой Пастернака. Это меня, конечно, заинтересовало. Рахиль Афанасьевна была знакома с Пастернаком, поэтому я кое-что знала о его личной жизни и стала расспрашивать — кто такая, что собой представляет? Та её назвала — Ольга Ивинская, переводчица корейских поэтов. «И что она нам о нём рассказывала!» В общем, типичные разговоры в камере, какие вели эти самые девицы. Мне показалось немного странным, и когда я в Потьме узнала, что она тоже на 10-м, мне не очень захотелось с ней встречаться. Но были и другие отзывы — что она очень приятный, интересный человек, обаятельная и интеллигентная. И я подумала: это больше подходит жене Пастернака! Оказавшись на 10-й, я встретила Рахиль Афанасьевну, которая с ней была в очень хороших отношениях, правда, с некоторыми оговорками. Р.А. говорила, что Ивинскую в бараке не любят, что она «очень невыдержанная». Но когда я с ней познакомилась, она мне очень понравилась, и мы подружились. Она рассказывала о своём романе с Пастернаком, что мне было довольно интересно. Следствие её всё велось по «Доктору Живаго». Она знала очень многих писателей, рассказывала мне о них. Рассказывала о своих детях. А потом, когда оказалось, что она подпадает под амнистию, в эти последние дни, когда было уже известно, что их освободят, мы особенно сблизились. Она ведь будет в Москве, и она мне, знаешь, что сказала? Что Ирина будет у них. Ирина — одного возраста с её дочерью, и — она вызовет Ирину в Москву, пошлёт ей деньги на дорогу. У неё же будут деньги. Пока их отослали, довольно долго это тянулось. И каждый день мы встречались и говорили об Ирине — что она должна ей сказать и сделать. «Что я вам буду говорить! Я надеюсь, вы донесёте до неё моё тепло, мою любовь». До того я читала замечательные, потрясающие письма её дочери. Я приготовила, собрала всё, что у меня было. А у меня были такие прелестные вещи. Знаешь, дни рождения у меня проходили особенно: мне дарили искусно сделанные вещи. Потом — помнишь — у меня был зелёный джемпер, мне привезли из Стокгольма, совсем почти новый. И ещё — я перевязала из старого синего свитера прелестную кофточку. Я представляла это на Ирине. Ты же понимаешь — всё, что у меня было. И каждый вечер после работы мы с ней проводили. И в самый последний вечер, когда на другой день её должны были отправить на волю, её вызвал опер. И как раз перед этим свиданием с опером мы очень с ней много ходили. Она несколько волновалась — зачем её вызывают? Никого из освобождавшихся не вызывали, а её вызвали. Но особенно мы говорили о том, как она встретится с Ириной, а может быть, и со Светланой, расскажет им обо мне. И всё было нормально. Её вызвал опер, и я её ждала. Она очень долго там сидела, часа полтора, и когда вышла от него, была в страшном волнении. И совершенно изменилась по отношению ко мне. Даже не хотела дольше со мной быть, и видно было, что там, у опера, произошло что-то очень серьёзное. И как-то очень сдержанно рассказала о своём с ним разговоре — никаких подробностей, как мы вообще привыкли говорить друг с другом. И у меня было весьма неприятное ощущение, что произошло что-то нехорошее, что ей дали какие-то задания. Что-то она мне всё-таки сказала — что её спрашивали о каких-то писателях, я уже не помню, о ком. Но помню, что я ей ничего не сказала, что могло кого-то подвести. Мы расстались, а утром их отправили.