История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек
Шрифт:
— А я не собака, мне хозяин не нужен! Тем более с дубиной, как Сталин. Я сама себе хозяйка!
— Можете ругать и поносить все то, чему поклонялись, но справедливости ради следует сказать: при нем не было такого воровства и распущенности, а сейчас, — простите за выражение — бардак! Настоящий бардак!
— А был всесоюзный концлагерь с даровой силой и беспаспортными крепостными! — несколько вызывающе, сказала Надя. — Из двух зол, я лично, предпочитаю бардак, там хоть весело!
По-разному была встречена ее дерзость. Татьяна — с явным одобрением улыбнулась ей. Лев удивленно поднял свои брови и посмотрел на Надю.
— А дочка у меня с характером! Палец в рот не клади!
Володя промолчал и только ехидно улыбнулся: «Кобра!»
— Нет, что не говори, а порядок был! — сердито вздернув голову, сказала Серафима Евгеньевна и обиженно оглянулась, ища поддержку.
Надя замолчала. Ей было, что ответить и очень хотелось: «А как Сталин держал этот порядок, вы знаете? Нет? Только внушая ужас и страх тюрьмами и лагерями! Заставил повиноваться!» Но притихла, не захотела конфликта. Она уже не была бедной родственницей, а почти одна вела все домашнее хозяйство после ухода Фроси. Надю Фрося встретила поначалу в штыки, но со временем пообмякла и даже «зауважала».
— Ты молодец, Надька, — говорила она, — никакой работы не чураешься. И правильно. Тебя кормят, поят, одевают, учат, и ты старайся. Не сиди, как гусыня, на яйцах.
Хозяйку свою, Серафиму Евгеньевну, она ни в грош не ставила. Звала ее за глаза «неумеха», а в глаза дерзила, как хотела. Стычка с хозяйкой всегда заканчивались ее победой и сердечным приступом Серафимы Евгеньевны.
— Повезло же кулеме жизнь просидеть, как у Христа за пазухой! Такого мужика отхватила! А девку вон какую загубила!
— Как загубила? — ужаснулась Надя.
— Как, как! Просто! Сама, кулема, нянчить не хотела, доверила няньке, та и уронила дитё, да ведь скрыла, стерва! Вот что! Обнаружилось, когда горб рости начал… А лицо-то! Смотреть глазам больно, красавица писаная! — и, помолчав, добавила: — Вся в отца.
Незадолго до ноябрьских праздников Фрося объявила, что выходит замуж и оставляет Субботиных. Все хором бросились уговаривать ее остаться. Но Фрося была непреклонна.
— Ишь, поднялись, раскудахтались! Вон вас трое баб, справитесь одни! Теперь не то время в прислугах жить.
Серафима Евгеньевна была в отчаянии и простонала целую ночь. Но Надя веско заявила:
— Тишина и спокойствие в доме стоят дороже вымытой посуды и полов!
— А все же ты натуральная кобра! — сказал ей на кухне Володя, целуя в щеку, пока она мыла посуду после ужина. — Настоящая Нагайна!
— Пора бы тебе знать, у меня давно есть подпольная партийная кличка для конспирации, — строго сказала она.
— Какая?
— Ушкуйница! Понял? Сохрани в секрете.
— Ушкуйница? — с восторгом переспросил Володя. — А ты ведь и в самом деле ушкуйница! Кто же тебя так верно назвал?
— Тот, кто знал меня лучше, чем ты! «И еще называл меня «самая-самая» и «бунтарка»!» — Но это Надя сказала не вслух, а сама себе.
Однажды, когда уже многое стало забываться, а кое-что просто не хотелось вспоминать, Наде припомнился разговор с Вольтраут в хлеборезке. Было тогда ей очень худо. Пришло известие о смерти матери, и Надя плакала несколько дней подряд, горько и неутешно, до беспамятства, до боли в сердце.
— Этот мир так устроен, за все приходит возмездие, за все платим, за хорошее и за плохое, — сказала тогда ей Вольтраут.
«За все платить? — вздыбилась возмущенная до глубины души Надя. — За что? Чем виноваты наши бедные женщины, чьих мужей и сыновей поубивали на фронте? Чем виновата моя мать? А те, кто вернулся калеками, защищая свою землю? За что они платят? За какие грехи?»
«Вы не можете этого знать. Вы в ответе не только за свои грехи, но и за грехи своих отцов, дедов и прадедов. И платят не только за действие, за подлое молчание тоже. Провидение ведет счет вашим поступкам, плохим и хорошим. — Потом она насмешливо улыбнулась своей лисьей ухмылкой. — Так что, если хотите, чтоб дети и внуки ваши были счастливы, не грешите!»
«Когда видишь, как привяжутся беды к одному человеку, так и не поверишь в справедливость этого Провидения», — с мрачным унынием сказала Надя.
«И тем не менее оно существует! — спокойно ответила немчура. — И вы еще не раз почувствуете на себе его святую волю». Теперь, счастливая своими успехами, с надеждами на блестящее будущее, она часто вспоминала Вольтраут и думала: «Не пришло ли время для нее рассчитаться за те несчастья и страдания, которые выпали в свое время на ее долю?» Мало кто узнал бы из прошлых знакомых в этой холеной и гордой красавице тощую худышку, «кошку драную», из «сталинского монастыря — Речлаг». Только дома да со своей преподавательницей, профессором Катульской, она была проста, добра и сердечна. Теперь одна тетя Варя, ее единственная родня, невидимой ниточкой уводила ее в прошлое. Все реже и реже она вспоминала о нем, — новое властно вытесняло из памяти события прошлых лет. И только в снах своих она, изредка возвращалась опять «туда», к «ним», в Воркуту, но Клондайка она забыть не могла. Несправедливая, трагическая судьба его, как «пепел Клааса», стучала в ее сердце, не давала быть вполне счастливой. Ей снились этапы, темные тучи зеков, идущих строем, стрельба, разводы бригад, черные терриконы шахт, возвышающихся посреди безжизненной тундры, и полчища леммингов. Один раз она видела пожар. Страшный, беспощадный огонь неотвратимо наступал отовсюду, застилая дымом горизонт, и не оставлял надежды на спасение. В черном, ядовитом дыму и огне, она знала, погибал тот, кого любила она «больше жизни своей». Проснулась среди ночи, дрожа от испуга и отчаяния, и долго не могла прийти в себя. До рассвета молилась и плакала в подушку, прося прощенья у того, кого любила и, как ей казалось, предала, изменив своей любви. В такие дни она становилась замкнутой, «неродной», как говорил Володя, и его искреннее желание развеселить ее, вызывало в ней чувство досады и неприязни. Однако напрасно Надя считала, что с прошлым покончено раз навсегда. Оно, это «темное прошлое», напоминало о себе иной раз самым неожиданным образом.
Уже будучи студенткой консерватории, она по-прежнему любила забегать к своей Елизавете Алексеевне, не забывая поздравлять ее и Риту с праздниками. Накануне дня рождения Елизаветы Алексеевны, двадцатого сентября, Надя отправилась в ГУМ посмотреть, что можно было купить для подарка этой взыскательной и капризной даме с безукоризненным вкусом. В одном из отделов она нашла, что хотела. Оренбургский платок из козьего пуха, ручной вязки, тончайший, как паутинка, и такой же невесомый. «Белые кружева из пуха, какая красота», — решила Надя и тут же встала в очередь к продавщице. Как водится в таких случаях, спросила:
— Кто последний?
— Я, — сказала женщина, обернувшись. И обе разом вскрикнули:
— Надька!
— Кирка!
Платок в тот день она не купила. Обрадованная, она в первый же момент подумала: «Слава Богу, я одна, нет Володьки!»
Они вышли из ГУМа, забыв о покупках, забрасывая друг друга вопросами.
— Как ты?
— А ты как?
— Мне наш бывший опер Арутюнов сказал, ты в Александров высылку получила.
— Было такое! Теперь разрешили в Москве, по инвалидности. Живу у мамы…
— Последний переулок, дом десять, Нине Аркадьевне?
— А ты помнишь? — радостно отозвалась Кира. — Ох, и погонял меня участковый! Два раза ночью, в дождь, выгнал, да еще посадить обещал. А третий раз у соседей спряталась! Ты-то где обретаешься? Кого наших видишь?
— Никого! Только опера на телеграфе встретила.
Надя припомнила, что Киру увезли в инвалидный лагерь и она не могла знать последние события на Воркуте.
— Значит, ты выскочила по инвалидности?
— Ни черта подобного, от звонка до звонка, весь срок! Эта обещали инвалидов в первую очередь пустить. А еще их там полным-полно, и в Ухте, и в Инте, и по всем совхозам. У меня ведь восемь лет было — ОСО.