ЖАНРЫ

История рабства в античном мире. Греция. Рим
Шрифт:

Но он мог, вернее, он даже должен был оставаться чуждым этих понятий добра и зла, которые являются законом жизни свободных людей; ведь для него, в обиходе его жизни, весь закон заключался в единственном слове – повиноваться.

Раб! Владыку слушай, прав ли он или неправ.

Не полагалось, чтобы голос его совести находился в противоречии с волей его хозяина. Поэтому-то философы и старались всегда регулировать эту волю, которая для стольких зависимых существ являлась единственным правом и справедливостью. Для рабов нравственность ограничивалась этими правилами, находящимися в полном согласии с высшим законом их положения, влияние которого могло сделать их более послушными воле господина, более энергичными при обслуживании его, более преданными его интересам. С этой целью Ксенофонт советует хозяину развить в них на собственном примере привычку поступать честно; по-видимому, в этих пределах он ограничивал обучение их справедливости с применением к ним некоторых законов царского времени и еще более суровых законов Дракона и Солона. Аристотель уточнял этот вопрос. Он спрашивал себя, можно ли требовать от рабов что-либо, кроме их пригодности как орудия («помимо его пригодности быть орудием для работ и службы»), как, например, скромности, храбрости, справедливости и т. д. Он колеблется и уклоняется от категорического ответа; но в дальнейшем он их исключает из любого общества «как неспособных к счастью и к жизни, устроенной по собственному предначертанию», и когда он определяет науку для раба, он под этим понимает только подготовку его, начиная с детского возраста, ко всем деталям своих служебных обязанностей, их обучение тому, на основе чего некогда в Сиракузах создали целое предприятие [для торговли «высококвалифицированными» рабами].

От раба требовали талантов и ловкости в исполнении его обязанностей. Правда, от него могли требовать еще других достоинств, но в меру их полезности; к чему нужен ловкий раб, если добро хозяйское не является для него священным? Какая польза в бдительном надсмотрщике, если он «выносит сор из избы»? Нужно, чтобы он обладал верностью и молчаливостью. Но что касается достоинства в собственном смысле этого слова, то для раба оно отрицалось принципиально. «Господин, – говорит Аристотель, – должен быть для раба источником достоинства»; и вовсе не было желательно, чтобы в этом отношении раб делал большие успехи. Один из персонажей Эврипида говорит:

Нет радости в рабах, коль лучшими они

Окажутся своих владык;

Не нужно, чтобы раб, уж если стал рабом,

Людей свободных мыслями владеть он мог,

С презрением осмелившись на нас смотреть;

Не люб мне раб,

Умом хозяина который превзошел.

Что должно было получиться из всего этого?

Рабы оставались в общем чуждыми тех нравственных достоинств, которые сохранялись только для свободных людей, но в той же мере они не имели и тех специальных достоинств, которые хотели наложить на них как узду, не заботясь о воспитании их душ на основе этих принципов. Они оставались тем, чем их называли в жизни, «телами», в теле они видели все свое благо, и своего благополучия они искали в удовлетворении своих чувств. Чувственность была основой их природы, и все в их воспитании служило для ее развития. Исключенные из гимнасий, где воспитывались дети свободных, не обученные даже домашним обязанностям, они росли в полном неведении добра и слишком часто близко знакомясь со злом; они жили в полной зависимости от человека, абсолютного владыки всего их существа, который в числе своих прав считал и право злоупотреблять их телом. Что же удивительного, если чувства господствовали над разумом этих бедных созданий, которые становились жертвами чувственности даже раньше того возраста, когда пробуждаются страсти? Что же касается других, то как могли бы они подняться над этой материальной жизнью, к которой такими крепкими оковами приковывали их обязанности, свойственные их положению? Деградируя под влиянием гибельного для них благоволения или от дурного обращения, потеряв человеческий образ от ранних пороков или чрезмерных трудов, они действительно вполне подходили под определение Аристотеля, который обрекает рабству человека, в котором господствуют чувства. Но то, что Аристотель относил на счет природы, не было ли это скорее извращением характера под влиянием рабского положения? Вот именно этот-то вопрос и избегал ставить Аристотель, а его между тем было так легко проверить опытом. Таким образом, тот самый факт, который оправдывает определение философа, осуждает его теорию.

Чувственность, которая в силу самого принципа рабства и вследствие физического воспитания рабов составляла всю их сущность, породила и развила в них все пороки, корнем которых она сама и является. Раб обладает чувствами, нуждающимися в удовлетворении, но так как все принадлежит хозяину, то он может это сделать только за счет хозяина; он похитит у него свой труд и плоды своего труда, чтобы доставить себе несколько незаконных удовольствий в течение этого похищенного отдыха. Лень, инстинкт воровства – таковы были первые признаки противодействия со стороны его подавленной природы; затем хитрость и притворство, чтобы подготовить или чтобы загладить свои мошенничества, или бегства, если другого средства не оставалось; грамматики, руководимые, конечно, более хорошим знанием характера самого раба, чем языка, искали корня общего имени «дулос» (раб) в слове «долос» (обман), а слова «андраподон» (беглый раб) в слове «аподостаи» (бежать). Если ни обман, ни бегство его не могли защитить, он смело шел на побои, и «Большая этимология» доходит до того, что это значение находит в третьем его имени – «терапон» (слуга), производя его от «типто» (ударяю)! Но все эти наказания, которые, по словам Платона, делали его душу в двадцать раз более рабской, достигали только того, что укрепляли в нем все пороки рабства и сверх всего прочего ненависть к господину, жажду мести и уменье применять всю утонченность, все уловки и коварство, которые слабый применял как орудие против сильного. К этому влиянию основных условий рабства надо присоединить влияние господина, который посвящает его в свои развратные похождения, использует его плутовство и тем дает ему право на наглые выходки, в которых раб ищет себе вознаграждения за свою преступную угодливость: деспотизм рабства, который тяготеет над господами, в свою очередь позорно порабощенными.

2

Таков логически должен был быть и таким в сущности и был характер раба; таковы были характерные черты, которые получили отображение на подмостках древнего театра. Я не говорю о трагедии: трагедия, которая представляет нам в действии сцены древнего эпоса, сохраняет за своими персонажами те достоинства, которых не находили, а тем более и не предполагали в рабе. Когда трагедия показывает нам его, она поднимает его до высоты своих героев; и если и она свидетельствует о вырождающейся основе его природы, она показывает это некоторыми косвенными намеками, а не ходом действия. Но уже в сатирических драмах, обычно дополнявших трагедию, действительность является без трагических ходуль и без прикрас, и раб получает все естественные черты своего характера. «Киклоп», долгое время единственная и до сих пор одна только полная сатирическая драма, дошедшая до нас, дает нам истинный портрет раба в лице Силена, готового отдать все стада своего хозяина за кубок вина, бесстыдного, ленивого лгуна, готового ложно клясться жизнью своих детей, ищущего в предательстве возможности скрыть свое воровство. Комедия должна была воспроизводить его личность с не меньшей реальностью; и я уже отметил выше, говоря об отношении раба к хозяину, то место, которое в сценах частной жизни комедия уделяет рабу, чья роль меняется в зависимости от различного характера самой комедии в каждом из трех ее периодов. Аристофан, как в общем и вся древняя комедия, не сделал из раба ни разу главного действующего лица своей комедии. В «Лягушках» Ксан-фий в конце концов является случайным персонажем вступительной сцены; то шутовское выступление, где он фигурирует, является только введением, очень длинным, без сомнения, и очень комическим, к тому, что является главным предметом комедии: спору между Эсхилом и Эврипидом; и даже в «Богатстве», истинно бытовой пьесе, Карион, который участвует в стольких забавных выступлениях, в развитии хода действия не является необходимым. Но в рабах Аристофана уже можно найти черты, которые проистекают необходимым образом из их положения. Чувственность, родную мать этих пороков, если можно так выразиться, которую Эврипид уже характеризовал словами «желудок – это все для раба», Аристофан описывает с большой правдоподобностью, устанавливая контраст двух натур, в зависимости от условий их жизни, в том диалоге, где хозяин и раб восхваляют каждый со своей точки зрения достоинство денег: «Они дают возможность иметь всего, чего лишь хочешь, вдоволь: любви, – хлеба, – музыки, – сластей, – славы, – пирожков, – почестей, – фиг, – честолюбия, – сладкой каши, – власти, – чечевичной похлебки». Невозможно более резко отметить различие точек зрения обоих собеседников.

Было бы нетрудно у того же Аристофана найти детали, которые дополняют эту картину: привычку раба к обжорству и воровству, привычку к обману, ставшую инстинктом, эту испорченность женщины, ставшую ее второй натурой вследствие условий ее жизни; эту единственную и часто все же бесполезную узду в виде страха наказания и пытки; эти попытки к бегству, жестоко наказываемые, но на которые тем не менее всегда решались. Совокупность этих черт можно найти у двух действующих лиц из «Богатства» и из «Лягушек». Карион, который так наивно раскрыл только что перед нами всю сущность своей природы, несмотря на похвалу, довольно, впрочем, двусмысленную, своего хозяина, выявляет все, чего это заявление и заставляет ждать: он чужд всяким честным побуждениям как в тех советах, которые он дает, так и в образе действий; свое обжорство он доводит до воровства, а воровство до святотатства ради самой грубой алчности; он говорит с оттенком превосходства, по праву человека осведомленного и о пьянстве своей хозяйки, и о жульничестве жертвоприносителя, и с одинаковым неуважением относится как к богам, так и к людям с того момента, когда они благодаря порокам снижаются до его уровня. Эта горькая насмешка над свободным человеком, который делается равным рабу или даже опускается ниже его, становясь порочным, это презрение к наказанию, эта гордость зла, которая свидетельствует о его превосходстве, – все это является облеченным в форму гениального выражения шутовства, грубости и сарказма в лице Ксанфия из «Лягушек», этого достойного собрата Кариона. Все это резюмируется в одной сцене, где Эак (который еще не заседает среди судей подземного царства наряду с Миносом) удивляется этому герою бесстыдства и хочет с ним соревноваться:

А странно, что тебя не изувечил он,

Когда ты, раб, назвал себя хозяином!

amp;#0; – «Попробовал бы только!» – Это сказано,

Как слугам подобает. Так и я люблю.

amp;#0; – «Ты любишь, говоришь?» – Царем я чувствую,

Как выбраню хозяина исподтишка.

amp;#0; – «А любишь ты ворчать, когда посеченный

Идешь к дверям?» – Мне это тоже нравится.

amp;#0; – «А суетишься попусту?» – Еще бы нет.

amp;#0; – «О, Зевс рабов! А болтовню хозяйскую

Подслушивать?» – Люблю до сумасшествия.

amp;#0; – «И за дверьми выбалтывать?» – И как еще!

Мне это слаще, чем валяться с бабою.

amp;#0; – «О, Феб! Так протяни мне руку правую

И поцелуй и дай поцеловать себя!»

Такие действующие лица, еще редкие у Аристофана, в позднейшей комедии становятся необходимейшими персонажами. Они обычно облечены теми же пороками с некоторыми оттенками, но одна черта господствует над всеми – это гений обмана, дух воровства и жульничества. Раб, главным образом с такими чертами характера, становится твердо установившимся типом театра Менандра:

Есть на свете пока лживый раб и родитель

суровый,

Подлая сводня пока в жизни встречается нам,

Ласковым взором маня, завлекает пока нас

девица,

Дивный Менандр, среди нас жить будешь

вечно и ты.

И среди этих типов, которым Овидий дает такие краткие характеристики, раб по полному праву занимает первое место. Не то, чтобы комедия так решительно отказалась от описания человека свободного и обратилась к изображению раба, чтобы в нем она искала своего вдохновения и чтобы ему посвятила все содержание своих пьес. Раб сохраняет в них то место, которое он занимает в обществе; и делая его душой своей комедии, поэт все же желает, чтобы он оставался, как он был и в жизни и в учении философов, орудием в руках выше его стоящего лица. И тем не менее он является главным двигателем интриги, и если все, что делается там, делается не для него, то по крайней мере все делается через него. В «Андрянке», сюжет которой заимствован из двух пьес Менандра, Дав обнаруживает хитрый план старого Хремеса и руководит своим молодым хозяином, пуская в ход все свои хитрости, пока не наступает желанный конец. В комедии «Сам себя наказавший», заимствованной целиком, включая и ее название, у того же автора, раб Сир играет ту же роль. В «Формионе», подражании Аполлодо-ру, Гета, поставленный, чтобы наблюдать за двумя молодыми людьми, хочет их сдержать и подвергается побоям. Он уступает, но возвращается старик, и нужно, чтобы он за свой страх и риск нашел средство скрыть проступок или его поправить; в этом вся завязка пьесы. Сир в «Братьях», заимствованных у Менандра, выявляет те же черты характера, но имеющие меньшее значение в пьесе. Если бы мы могли с уверенностью вскрывать в подражаниях Плавта картины из жизни Греции, мы нашли бы там образцы еще более замечательные. Ограничимся теми пьесами, которые, как безусловно заимствованные из греческого источника, должны были воспроизводить жизнь Греции как в общей форме, так и во всех перипетиях действия. Вот перед нами раб Либан со своим спутником Леонидом, который в «Ослах» подготовляет и проводит все «военные хитрости»; вот Палестрион, искусно поддержанный хитростью молодой влюбленной женщины, играет на фанфаронстве «хвастливого воина»; вот еще Хрисал в двух «Бакхидах» – все они являются всегда величайшими мастерами плутовства. Эпидик, Трани-он, Псевдол – у всех у них под римской внешностью таится сущность, свойственная греческой жизни, что отмечается часто прямыми указаниями: «В сердце у меня, как по центуриям, складываются сикофантские мысли», – говорит Псевдол. Этими двумя словами характеризуется двойная природа комедий Плавта: он преподносит под видом римских образов и выражений всякие комические моменты греческого происхождения.

Эти комические выходки, из которых хозяин извлекал немалую выгоду, проводились за его счет и к выгоде раба. Раб, поставленный на службу чувственности хозяина, – будто сам он не имел потребности удовлетворять такие же желания, как будто вся его жизнь была некоторым образом отгорожена от подобных настроений, – любил, так же как и хозяин, отдых, роскошь, хороший стол, удовольствия. Ему отказывали во всем, иной раз даже в остатках тех праздничных пиров, которые сервировались так роскошно: «Даже остатки от стола запрещены рабу, как говорят женщины; если один из нас выпьет однуединственную кружку вина, он уж ненасытное брюхо; если он стащит самый маленький кусочек, он уже бездонная глотка». Многие действительно проявляли воздержание, и им резонно удивлялись как чуду дисциплины; но многие без борьбы позволяли себе катиться по той наклонной плоскости, по которой влекли их природные склонности, и присваивали себе все, что только возможно, из тех радостей, бесчувственным орудием или бесстрастным свидетелем которых хотели их сделать. Они крали, отправляясь на рынок; хозяин, который посылал за ними других рабов, чтобы они следили за их покупками, этим часто добивался только того, что его обманывали вдвойне, а сам он, как в «Характерах» Теофраста, получал прозвище недоверчивого. Они крали при исполнении обязанностей, поскольку на них не был надет намордник, как на раба философа Анаксарха; они уже заранее старались стащить из обеда хозяина кусочки наиболее вкусные, дополняя их соответствующими возлияниями. А если они бывали поварами? Воздержание было бы вещью невероятной… не будь даже такого случая, какой мы видим у Аристофана с его двумя рабами Тригея, выведенными им в первой сцене «Мира». Во всякой другой обстановке и особенно для наемных поваров воровство было традицией и правилом: один из «шефов» дает уроки этого своим помощникам в «Сотоварищах» Эвфрона и в «Тезках» Дионисия. Каждый брал сколько мог, без зазрения совести, в зависимости от окружающей его обстановки: рабочий – от продуктов своего труда, управляющий – от всего. Так действовали все, начиная с честного эконома, который, имея желание беречь добро своего хозяина, обращал в свою пользу все, что он спасал от мотовства своего господина, вплоть до расточительного раба, который с одинаковым безразличием растрачивает как свои сбережения, так и состояние, которое он должен был охранять. Театр не был бы полным изображением реальных сцен жизни, если бы наряду с рабами, которые отдают свою ловкость на службу интересам хозяина, не было Таксила в «Персе» Плавта, ведущего смело и без всякой маскировки всю интригу в своих интересах, корчащего из себя хозяина и даже больше чем хозяина, так как ему нечего беречь, кроме своих плеч, а их он не жалеет.

Какую узду можно было накинуть на подобные свойства, когда самый принцип нравственности не считали возможным признать для раба; и какой счастливый случай мог бы дать ему возможность применить правила, специально выработанные для раба философией господ? Использовать любой ценой все чувственные удовольствия – такова была вся философия рабов, и среди них не было недостатка в учителях подобного рода. В пьесе Алексиса, так и названной «Учитель разврата», один раб говорит:

Чего ты мне еще городишь?! Ишь, Лицей, Софисты, академия! Давай-ка пить,

Поделиться с друзьями: