ЖАНРЫ

История России с древнейших времен. Книга XIV. 1766—1772

Соловьев Сергей Александрович

Шрифт:

Философов известил императрицу о выражениях глубочайшей благодарности со стороны Бернсторфа по поводу получения торжественного королевского обещания: он обвинял министров в робости, короля — в легкомыслии. Но Сальдерн в письме своем к Панину в конце года старался оправдать короля и сильно обвинить министров в неблагодарности, хотя Философов удовлетворительно объяснял их поведение тою же робостью. «Мы сделали невозможное, — писал Сальдерн, — не только для удаления грозившей опасности, но и для отыскания дороги к сердцу короля, чтобы сделать постоянным и твердым все то, что им сделано не вследствие страха и насилия, но по убеждению и добровольно. Король — молодой человек, чрезвычайно живой и страстный, склонный к удовольствиям не по темпераменту, но из какого-то легкомыслия и из желания узнать все собственным опытом. Он достоин сожаления. Он хочет добра, лишь бы ему оставили его маленькие дурачества. Он хочет добра не на словах только, видно, что он делает добро. Несчастие в том, что ни один из его министров не обладает его доверием; но большее несчастие в том, что ни один из них не дает себе труда снискать его уважение и доверие, получить доступ к его сердцу, которое непременно будет послушно, если министры немного более будут применяться к фантазиям государя и будут иметь более ловкости в приобретении его доверия. Таково мое мнение. Оно основано на собственном опыте: я знаю, что, польстя немного его самолюбию, можно взять над ним власть, надобно дать вид, как будто он действует по собственной воле и по собственному разумению. Но я не могу умолчать, что здешние министры, поддерживаемые нами, оказываются неблагодарными. Ни один из них не поблагодарил нас приличным образом за нашу ревность к их пользе, тогда как мы первые их поздравили с их торжеством. Ни один не отдал нам лотом визита; едва граф Бернсторф со своим обычным двоедушием сделал нам в третьем месте знак рукою, что знает, чем нам обязан, а граф Ревентлау, человек грубый и тщеславный, не обнаружил к нам ни малейшей признательности».

Датским посланником при русском дворе был Ассебург, который выставляется как друг Панина и приверженец Пруссии. Генрих Шерлей, заведовавший делами английского посольства в России по отъезде Макартнея, отзывался об Ассебурге, что его скорее надобно считать министром прусского, чем датского, двора. Это была дурная рекомендация перед английским министерством, которое приписывало Фридриху II все неблагоприятные внушения в России относительно Англии, что было и справедливо, как мы знаем. Совершенно справедливо писал Шерлей своему двору об отношениях прусского короля к России: «Я убежден, что он не входит искренне в виды этого двора; что он вовсе не приверженец Северной системы; что одна необходимость (союз Австрии, его естественного врага, с бурбонским домом) может заставить его искать убежища под покровительством России; что если бы он мог действовать открыто с безопасностью для себя, то он немедленно составил бы сильную оппозицию намерениям императрицы; что он с большим неудовольствием смотрит на быстроту, с какою она увеличивает свою власть и значение. Стоит внимательно наблюдать его поведение в Константинополе, Польше, Дании и России, чтобы видеть, как он боится России, а вовсе не предан ее интересам; хотя он не станет объявлять себя открыто, а действует только под рукою, однако он делает все возможное, чтобы только помешать успеху панинской системы. Нет сомнения, что с великою досадою увидал бы он союз между нашим королем и императрицею». Это справедливо, но странно было бы предполагать, как это делали англичане, что Россия по внушениям Фридриха II не соглашается заключать союза с Англиею с исключением Турции из случая союза. Екатерина хотела прежде всего мира, сильно тяготилась смутами польскими: и шведскими, тем менее могла желать войны с Турциею. Будучи убеждена, что Австрия и особенно Франция не упускают случая делать Порте враждебные внушения против России,. Екатерина хотела, чтобы Англия, напротив того, употребляла все усилия для удержания турок от войны, что та непременно и делала бы из собственного интереса, если бы по союзному договору обязалась помогать России в случае нападения турок на последнюю. Вот почему и Шерлей слышал от Панина прежнее, что с исключением Турции союз заключен не будет.

И Шерлей также внимательно следил за судьбою Панина. От 9 мая 1767 года до нас дошла любопытная записочка Бецкого к Екатерине, где выражается сильное нерасположение к Панину, сильное неудовольствие на его важное значение: «Вижу, что у вашего величества Никитка — велик человек, кланяться ему поеду сегодня, то же и другим присоветую». От конца того же мая Шерлей пишет своему министерству, что зависть Орловых к Панину вспыхнула с новою силою, что они ищут его погибели, употребляют все средства, чтобы очернить его в глазах императрицы. Внушают, что нельзя в одном лице соединить и надзор за воспитанием великого князя, и заведование иностранными делами, необходимо Панина назначить канцлером, а воспитание наследника поручить другому лицу, и указывали на Ив. Ив. Шувалова; но удаление Панина из дворца будет знаком его падения. Екатерина противится, старается мирить Панина с Орловым; и, к счастью Панина, опасно заболевает граф Алексей Орлов: если и останется жив, то будет принужден ехать лечиться за границу, а без него Григорий Орлов ничего не сделает.

В начале 1768 года в Петербурге могли думать, что тяжелое польское дело окончено. «Теперь для нас настало время спокойствия», — сказал Панин Сольмсу. И в Варшаве король опять стал думать о преобразованиях. В конце февраля (5 марта н. с.) Станислав-Август писал императрице: «Так как все сделалось в Польше по вашему желанию, то все полезные Польше установления и все личные выгоды, мною полученные, составляют новое право на мою благодарность к в. и. в. Я признаю эти права и всегда буду признавать их так же открыто, как содействую исполнению ваших желаний. Неизменная прямота моего характера в то же время предписывает мне беспрестанно возобновлять пред в. в. настоятельные просьбы относительно предметов, которые, по моему убеждению, необходимы для счастья Польши. Оставьте мне надежду, что вы будете соглашаться на них постепенно, что от вас я получу рано или поздно эти бесценные блага». «Радуюсь, — отвечала Екатерина, — что я помогла республике получить конституцию, постоянную, неизменную и выгодную для всех сословий».

Радость императрицы, что дана была «постоянная, неизменная» конституция, могла показать, что ему трудно надеяться на содействие России в изменении этой конституции, по крайней мере в существенных ее частях. В Петербурге прежде всего хотели докончить дело, показать, что нельзя безнаказанно быть ложными друзьями России. В Петербурге увидали ясно, что Чарторыйские и под их влиянием король хотели употребить Россию орудием для изменения конституции и, когда русский двор в надежде на преданность к себе русской партии захотел употребить Чарторыйских орудиями для достижения своих целей, те отказались помогать, что сочтено было вероломством. Отношения к фамилии таким образом определились, и на будущее считали необходимым освободить короля и страну совершенно от влияния Чарторыйских. Приехавший из Москвы в самом конце 1767 года полковник Игельстром передал Репнину желание Панина, чтобы старший Чарторыйский, великий канцлер литовский, был выжит из министерства. Репнин охотно взялся за дело и через разные каналы, между прочим через дочь старика воеводину виленскую, сделал ему внушение, чтобы на старости лет не дожидался несчастий, какие могут с ним случиться, а заранее добровольно сложил бы с себя свой чин, в противном случае он потеряет этот чин вследствие суда конфедерации по обвинению в возмущении отечества интригами. Вся фамилия, не исключая и короля, сильно встревожилась угрозами Репнина, потому что осуждение судом конфедерации считалось очень позорным. Король сказал Репнину, что он просит императрицу не допускать до этого суда и не класть пятна на его ближайшего родственника. Репнин с суровым видом отвечал, что донесет об этом императрице, но не может между тем остановить исполнения полученных им предписаний подкреплять конфедерацию в ее действиях. Тогда все Чарторыйские начали старика уговаривать, чтобы предупредил несчастье сложением своего чина; но старик отвечал, что скорее подвергнется суду и осуждению, чем изъявит робость. «Итак, не знаю, — писал Репнин, — удастся ли мне его застращать и через то из министерства выпихнуть; коль же нет, то сделаю вид, что на них сжалился и что е. и. в. из единственного милосердия до сего поступка повелела не допускать». Потом Репнин донес, что Чарторыйский согласен лучше претерпеть всевозможные бедствия, чем сложить свой чин, ибо последнее действие могло бы иметь вид признания, что он достоин какого-либо наказания. Но и терпеть какие-нибудь бедствия старику также не нравилось, и потому он дал знать Репнину, что не только он, но и брат его, воевода русский, тотчас после сейма отправятся из Варшавы в свои деревни и более ни в какие дела мешаться не станут, желая окончить остающееся им время жизни в совершенном спокойствии и тишине. Репнин высказывал по этому поводу такое мнение, что, унизив уже достаточно этих стариков, лучше оставить их в покое, иначе совершенным их падением могут слишком подняться их противники и выйти из русской зависимости, как вышли из нее сами Чарторыйские, будучи возвышены чрез меру покойным графом Кейзерлингом, слишком полагавшимся на их преданность. Императрица согласилась оставить Чарторыйских в покое.

Но в то же время Репнин получил неприятное письмо из Константинополя от Обрезкова, в котором тот уведомлял его о своем обещании, данном Порте, что русские войска немедленно выйдут из Польши по окончании диссидентского дела и все захваченные будут освобождены. «Признаюсь, — писал Репнин Панину, — что меня менее удивила неумеренность Порты в ее требованиях, чем робкая уступчивость г. Обрезкова, который еще этим и доволен, будто успехом. Не министр теперь говорит в. сиятельству, а солдат: мне кажется, принимать такие обязательства и давать такие обещания можно, только проигравши несколько сражений. Что же касается освобождения известных арестантов, то никак нельзя выпустить епископа краковского, ибо вся публика стала бы смотреть на него как на Бога, он привел бы в ненависть всех других и возвысил свое значение на развалинах их значения. Конфедерацию или сейм, где большинство сумасбродных фанатиков, нельзя довести до того, чтобы они судили Солтыка как преступника и лишили достоинства, ибо на таких судей стали бы смотреть в народе как на богоотступников, а к народу я причисляю и три четверти шляхты. Для удовлетворения требованиям Порты я не вижу другого средства, как объявить, что епископ краковский умер, и заслать его на веки веков туда, откуда вести бы не было, что он жив. Если в. в-ству покажется это немилосердым, то осмелюсь представить, что еще немилосерднее было бы, выпустя его, отнять значение у людей, нам служивших, навести на них ненависть и всю землю привести в замешательство; наконец, если б внимание наше было отвлечено, то и все диссидентское дело будет подвергнуто опасности. Точно то же я должен сказать и о гетмане польном графе Ржевуском, который заражен неумеренным честолюбием и страстию к интригам, по знатности своего чина будет опасен, будет обожаем и наших приверженцев приведет в презрение, ненависть и бескредитицу . Двоих остальных можно выпустить по окончании сейма: епископ киевский — враль, не пользующийся никаким уважением, а молодой граф Ржевуский, староста долинский, сам по себе не имеет значения, к дерзостям получал его отец». Относительно выхода войск Репнин считал изнурительным для них зимний поход; считал также неудобным вывести все войска: осенью будет ординарный сейм и перед ним сеймики; чтобы католики, отдохнув, не затеяли чего-нибудь против диссидентов! Панин в своем ответе соглашался, что «Обрезков поступил с излишнею и неуместною податливостью», но объяснял это его болезненным состоянием. «Но теперь, — продолжал Панин, — когда дело сделано и нельзя пособить ему без новых хлопот, надобно для раз вязания так дурно затянутого узла сделать по крайней мере наружное доказательство к исполнению обещанного, ибо, помазав турецкое министерство по губам, можем выиграть время, которое на все в свете лучший поправитель». По мнению Панина, нужно было возвратить войска в мае месяце, а некоторые отряды отправить и зимою, по крайней мере ближайшим к турецкой границе войскам объявить поход тотчас по окончании сейма. Удерживать войска до осени невозможно как по отношению к Турции, так и по отношению ко всем другим державам, ибо оправдать этого нечем. «Я, — писал Панин, — открою в. сиятельству по моей к вам беспредельной доверенности, что не время еще доходить нам с Портою до разрыва».

Репнин должен был признать справедливость этого внушения, когда папский нунций в самых резких выражениях подал протест против всего сделанного с начала настоящего сейма. «Я знаю здешнюю нацию, — писал Репнин, — и не сумневаюсь, что как скоро протест рассеется в публике, то большая часть поляков придет в робость, уныние, а может быть, и в совершенное отчаяние, а малая часть разумных людей, смотрящая на протест с настоящей точки зрения, не осмелится и слово молвить против него. Наконец, я опасаюсь того, что нунций пред самым сеймовым утверждением всего постановленного вдруг объявит отлучение от церкви всем тем, кто решится на это утверждение: тогда все отступятся от диссидентского дела и я не буду знать, как поступить в таких обстоятельствах». Панин советовал послу внушать полякам, как протест нунция оскорбителен для республики, ибо порочит, чернит и злословит торжественные ее узаконения, в которых она никому не должна отдавать отчета. «Натяните, — писал Панин, — все струны для убеждения короля, министерства и всей конфедерации дать папе пространный и сильный ответ в Этом смысле, чтобы не делал он вперед подобных попыток и вы могли бы свободно окончить все наши дела. Не жалейте тут ни обещаний, ни подкупов, ибо оба этих средства не могут быть употреблены в лучшем случае; уверьте короля и всех, что если исполнят они это наше желание, то могут наверное рассчитывать на покровительство ее и. в-ства. Но так как легко статься может, что рассуждения и доказательства ничего не помогут, то вы можете арестовать тех, которые на сейме будут наиболее противиться подтверждению договоров, постановленных делегацией, или нарочно протягивать время для обременения нас новыми хлопотами. Что же касается ватиканского грома, который может поразить и рассыпать целое наше здание в пользу диссидентов, рекомендую вам употребить деньги, ласки, угрозы и всевозможные меры вообще, чтобы привести короля и магнатов к единодушному и одинаковому с вами взгляду на эту опасность, и если она действительно будет настоять, то объявить нунция возмутителем тишины, клеветником и нарушителем народных прав, ибо он опорочивает то, что республика по самодержавной своей власти узаконяет у себя и в чем уговаривается с дружескою соседнею державою; либо засадите его в собственном доме таким образом, чтобы он ни с кем сообщаться и акта отлучения обнародовать не мог; или же, что еще короче и приличнее, постарайтесь вывезть его из границ республики под хорошим присмотром, продолжая сие путешествие, во время которого сейм мог бы утвердить все дела. Если же вам удастся прежде отлучения покончить сеймовые дела, то, кажется, нечего уже будет более заботиться об отвращении отлучений, можно будет оставит собственному рассуждению поляков, будут ли они этим отлучение извергнуты в ад или нет. Весьма нужно вам ободрять и приводить короля и примаса к тому, чтобы они в своих ответах папе внушили ему, что не то теперь время, когда папы управляли делами по своей прихоти; что он неуместною своею горячностью может нанести католической вере вместо пользы большой вред, вывести Польшу из настоящего повиновения римскому престолу; что мы, имея теперь в Польше столько способов и силы всем управлять, можем вследствие его непристойных поступков решиться на истребление там папской власти и на установление независимой иерархии. Можно внушить королю и примасу, что собственная их честь и достоинство республики требуют от них этой твердости, иначе, допустив эту первую попытку папы, они ввергнут себя в крайнее порабощение и тьму невежества, в то время когда все другие католики очищают себя от этой заразы».

Репнин не считал возможным принять относительно нунция меры, предлагаемые Паниным. «Нунций поуспокоился, — писал он, — я доволен тем, что протест его забыт в публике; действовать против этого протеста чрез сейм или конфедерацию и подумать нельзя, разве употребить пушечные выстрелы, но и тут только всех разогнали бы, а цели не достигли. Еще менее можно надеяться, чтобы здешнее правительство задержало нунция в его доме или выслало за границу; все скорее помрут, чем решатся на это».

23 февраля Репнин уведомил Панина, что сейм кончился, трактат с Россиею, два отдельных акта и все постановленное между делегацией и им, Репниным, утверждено, вследствие чего русским войскам велено выступить к своим границам. В трактате, подписанном 13/24 февраля, говорилось: «А как яснейшая Речь Посполитая для вечной твердости всему тому, что ею ныне в собственную пользу узаконено, наиторжественнейшим образом рекламировала и теперь еще рекламирует высокую ее и. в-ства всероссийской гарантию на конституцию, форму правления, вольность и законы свои, то ее и. в-ство в удовлетворение желаниям и дружеской доверенности яснейшей Речи Посполитой торжественно гарантирует ей сим трактатом в вечные времена конституцию, форму правления, вольность и законы ее, обещая свято и обязуясь за себя и преемников своих удерживать, сохранять и защищать яснейшую Речь Посполитую польскую в неприкосновенной их целости». Акт сепаратный содержал в себе вольности и преимущества греков ориентальных, неунитов и диссидентов; вера католическая получает титул господствующей , король и королева должны быть непременно римскими католиками; переход от римско-католической церкви в иную веру есть уголовное преступление; все пункты против греков-неунитов и диссидентов, находящиеся в конфедерациях и конституциях, отвергаются; церкви греческие неунитские и костелы диссидентские, кладбища, школы, госпитали и всякие строения, церквам и духовенству принадлежащие, вольно чинить, а в случае обветшания и пожара вновь строить, не испрашивая позволения; и отправляют в тех церквах богослужение с публичными ходами, не делая, однако, препятствия римскому богослужению и процессиям. Епископ мстиславский, оршанский, могилевский под именем епископа белорусского управляет своею епархиею, как римские епископы управляют своими без всякого препятствия. Неуниты и диссиденты имеют право заводить типографии и печатать в них богослужебные книги, с тем, однако, чтоб не печатали книг еретических и в спорных пунктах язвительных и остростию стиля наполненных изражений оберегались. Браки между людьми разной веры позволяются; дети от таких браков — сыновья воспитываются в вере отцовской, а дочери в материнской, но дворянству позволяется делать по этому предмету договор перед браком. Греки-неуниты и диссиденты не принуждаются к празднованию католических праздников и к участию в католических процессиях. Все церкви и монастыри, неправильно отобранные у греков-неунитов. должны быть. им возвращены. Для суда в обидах религиозных учреждается обосторонний суд из 17 лиц: 8 светских римско-католической веры и 8 диссидентов или греков-неунитов, а 17-й — епископ белорусский. Так как равенство дворянское есть основание вольности польской и надежнейшим подкреплением прав отечества, то грекам-неунитам и диссидентам возвращаются все давние права и преимущества, объявляются они способными ко всем чинам, достоинствам сенаторским и министерским, урядам коронным и земским, должностям трибунальским и комиссарским, посольствам заграничным и сеймовым, к получению награждений от короля — одним словом, возвращается грекам-неунитам и диссидентам совершенный активитет как в гражданских, так и в воинских чинах; также вера не может быть препятствием людям неунитской и диссидентской религии к приобретению индигената и дворянства.

Но в постскрипте к тому же письму, в котором извещал об окончании сейма и утверждении договора, Репнин поместил известие о движении недовольных в старостве Бар, хотя и высказывал сомнение в верности этого известия. 4 марта Репнин даже изложил Панину состояние польских дел в успокоительном виде: иностранного влияния нет более в Польше; австрийцы и французы никакой партии не имеют; король прусский также, потому что оскорбил всю землю Мариенвердерскою таможней, а пограничные польские области оскорбляет беспрестанно разными притеснениями и грубою наглостью своих военных командиров относительно прусских беглых и насильственной вербовки. Следовательно, один только фанатизм может произвести возмущение на первое время, пока не привыкнут видеть диссидентов в равенстве с католиками и не увидят, что никакого зла из диссидентской вольности не происходит. «Я, — писал Репнин, — старался так вести дела, чтобы, награждая по возможности наших приверженцев, как можно менее оскорблять и противных, дабы не вкоренить в сердцах ненависти и жажды мщения; я защищал и противных, когда на них делались несправедливые нападки, желая ясно показать, что императрица покровительствует справедливости и всей нации, а не одной партии; это старание мое выразилось в спокойствии, в каком я удержал конфедерацию».

Но вслед за тем Репнин прислал уже верное известие о конфедерации, составленной недовольными в Баре. По мнению Репнина, России нельзя было оставить без внимания этого явления: «Трактат, вновь заключенный, и ручательство ее и. в., многим трудом Российской империи добытое, оставим ли мы теперь без действия, и не коснулось бы то до чести, достоинства и славы России, если бы мы при самом заключении сего трактата смотрели спокойно на предприятия, чинящиеся против всех сих наших положений? Приняв участие в настоящих новых возмущениях, никаким образом не можем мы вывесть отсюда наших войск, напротив, должны употребить их в дело, из чего может произойти привязка Порты, которой обещан их возврат в Россию; турки еще более будут иметь предлогов, если мы, преследуя возмутителей, будем доходить до турецких границ, и возмутители, узнав нашу осторожность относительно турок, всегда будут держаться их границ; следовательно, нам надобно быть готовыми и к тому, чтобы не побежать со стыдом от турок или татар, если б они вздумали нам делать предписания, запрещая приближаться к их границам. Знаю я, что некстати бы нам напрасно заводить с турками хлопоты; но если они внутренно враждебных намерений против нас не имеют, то предлогов к разрыву искать не станут, успокоятся уверениями, которые можно им сделать от нашего двора. Если же они этим не удовольствуются и будут искать предлогов к разрыву, то лучше их предупредить, нежели еще более возгордить чрезвычайными уважениями к их прихотям».

Надобно было прежде всего попробовать успокоить турок мирными уверениями, и Панин взялся написать письмо визирю. Императрица писала по этому случаю: «С помощью Божиею сей раз туча мимо пройдет, лишь бы вы скорее отправили письмо ваше к визирю: пожалуй, не мешкайте; если же вы нужно находите взять еще в Украине какие ни есть меры, показующие хороший контенанс, то о том поговорите со мной при первом свидании; но мне кажется, два корпуса графа Румянцева достаточны к тому». Панин совершенно соглашался с Репниным в необходимости действовать против Барской конфедерации. «Необходимо, — писал он, — рассыпать собирающуюся в Баре тучу Прежде, нежели она в земле распространится или же возможет привесть которую ни есть из соседних держав, а особливо Порту, в искушение подкрепить ее для испровержения воздвигнутого нами на сейме здания». Вследствие неизвестности условий, при каких составилась Барская конфедерация, Панин отказывался дать Репнину наставление, как против нее действовать, и уполномочивал посла употреблять те меры, какие он на месте найдёт лучшими, не списываясь с ним.

Поделиться с друзьями: