История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы
Шрифт:
«Певец пиров и грусти томной» – так определил Пушкин суть раннего творчества Баратынского, отметив в нем то, что не было характерно для пиров лицейского братства, – «томную грусть». Дело в том, что этот «маркиз» и «классик» острее многих своих друзей переживал кризис идеалов Просвещения, не утративших своей власти над поэтами 1820-х годов. Вера в неизменную добрую природу человека дала трещину еще в юношеские годы Баратынского.
В апреле 1825 года он получает офицерский чин, берет четырехмесячный отпуск, уезжает в Москву, 9 июня 1826 года женится на Анастасии Львовне Энгельгардт, дочери подмосковного помещика, а 31 января 1826 года уходит в отставку и поселяется в доме матери в Москве. Освобождение Баратынского сопровождается трагическими событиями в Петербурге: крахом восстания 14 декабря и следствием по делу декабристов. На эти горестные вести Баратынский откликается в стихотворении «Стансы» (1827):
Ко благу пылкое стремленье От неба было мне дано; Но обрело ли разделенье, Но принесло ли плод оно?… Я братьев знал; но сны младые Соединили нас на миг: Далече бедствуют иные, И в мире нет уже других.По мнению И. М. Семенко, творчество Баратынского «не только развивалось в рамках литературы пушкинской поры, но и явилось хронологически и по существу ее своеобразным завершением». Это касалось прежде всего характера поэтического самораскрытия Баратынского-лирика. Все поэты пушкинского круга считали, что к читателю нужно идти «не со своей безнадежностью, а с идеалом и верой». Так думал К. Батюшков, так считал и А. Пушкин:
Тогда блажен, кто крепко словом правит И держит мысль на привязи свою, Кто в сердце усыпляет или давит Мгновенно прошипевшую змию…«Домик в Коломне»
«В интеллектуальной сфере Баратынский довел лирическое самораскрытие до предела. Баратынский снял запреты поэтики, существовавшие для лирического выражения отвлеченной мысли. В этом он – детище романтизма, вернее, следствие романтизма. Шагнул же он далеко за его границы и открыл дорогу ничем не ограниченной свободе выражения не столько чувства, сколько мысли в лирике. Он никогда не усыплял „мгновенно прошипевшую змию“. Баратынский рано стал поэтом „разуверения “».
Просветители верили во всемогущество человеческого разума, способного управлять чувством и приводить жизнь к абсолютному совершенству, к полной гармонии разума с естественной, изначально доброй природой человека. Баратынский усомнился в этом всемогуществе. В центре его любовных и медитативных элегий оказывается раскрепощенный, «чувствующий разум». В этом качестве он предстает как глубоко национальный поэт, следующий, может быть и неосознанно, тысячелетней традиции русской мысли. Православие учило русского человека не отвлеченному, а «сердечному» разуму. Баратынский отпускает свой «сердечный» разум на полную свободу и с грустью наблюдает, что предоставленный самому себе разум этот несовершенен и что в его несовершенстве обнаруживается противоречивая, дисгармоничная природа человека. В его элегиях сжата художественная энергия будущих русских романов. Его лирический герой переживает драмы, попадает в коллизии, близкие героям Ф. М. Достоевского, И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого.
Баратынский, следуя русской традиции, не противопоставляет разум чувству. Любое сердечное движение одухотворено изнутри разумным (не путать с рассудочным!) началом. Отсюда в его лирике возникает подмеченное В. И. Коровиным осознанное противопоставление элементарной чувственности и одухотворенного чувства:
Пусть мнимым счастием для света мы убоги, Счастливцы нас бедней, и праведные боги Им дали чувственность, а чувства дали нам.Одухотворенное чувство в лирике Баратынского всегда непосредственно, глубоко и сильно, но оно всегда оказывается неполноценным, в него постоянно закрадывается «обман». И причина этого лежит не во внешних обстоятельствах, подсекающих полноту этого чувства, а в самом этом чувстве, несущем в себе черты общечеловеческой ущербности.
Присмотримся внимательно к одной из классических элегий Баратынского «Признание» (1823):
Притворной нежности не требуй от меня, Я сердца моего не скрою хлад печальный. Ты права, в нем уж нет прекрасного огня Моей любви первоначальной. Напрасно я себе на память приводил И милый образ твой и прежние мечтанья: Безжизненны мои воспоминанья, Я клятвы дал, но дал их выше сил. Я не пленен красавицей другою, Мечты ревнивые от сердца удали; Но годы долгие в разлуке протекли, Но в бурях жизненных развлекся я душою. Уж ты жила неверной тенью в ней; Уже к тебе взывал я редко, принужденно, И пламень мой, слабея постепенно, Собою сам погас в душе моей. Верь, жалок я один. Душа любви желает, Но я любить не буду вновь; Вновь не забудусь я: вполне упоевает Нас только первая любовь. Грущу я; но и грусть минует, знаменуя Судьбины полную победу надо мной; Кто знает? мнением сольюся я с толпой; Подругу, без любви – кто знает? – изберу я. На брак обдуманный я руку ей подам И в храме стану рядом с нею, Невинной, преданной, быть может, лучшим снам, И назову ее моею; И весть к тебе придет, но не завидуй нам: Обмена тайных дум не будет между нами, Душевным прихотям мы воли не дадим, Мы не сердца под брачными венцами - Мы жребии свои соединим. Прощай! Мы долго шли дорогою одною; Путь новый я избрал, путь новый избери; Печаль бесплодную рассудком усмири И не вступай, молю, в напрасный суд со мною. Невластны мы в самих себе И, в молодые наши леты, Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе.Что отличает элегию Баратынского от предшественников его в этом жанре? Вспомним элегию Батюшкова «Мой гений». Основное в ней – гибкий, плавный, гармонический язык, богатый эмоциональными оттенками, а также живописно-пластический облик любимой, хранящийся в памяти сердца и данный в одной эмоциональной тональности: «Я помню голос… очи… ланиты… волосы златые». У Баратынского все иначе. Он стремится прежде показать движение чувства во всей его драматической сложности – от подъема до спада и умирания. По существу, дан контур целого любовного романа в драматическом напряжении и диалоге чувств двух любящих сердец. Баратынского в первую очередь интересуют переходные явления в душевном состоянии человека, чувства в его элегиях даются всегда в движении и развитии. При этом поэт изображает не чувство как таковое, в его живой конкретности и полноте, как это делает Жуковский или Пушкин, а чувствующую мысль, анализирующую самое себя. Причем любовная тема получает в его элегии как психологическое, так и философское осмысление: «сердца хлад печальный», который овладел героем, связан не только с перипетиями «жизненных бурь», приглушивших любовь, но и с природой любви, изначально трагической и в трагизме своем непостоянной. Позднее в элегии «Любовь» (1824) Баратынский прямо скажет об этом:
Мы пьем в любви отраву сладкую; Но всё отраву пьем мы в ней, И платим мы за радость краткую Ей безвесельем долгих дней. Огонь любви – огонь живительный, Все говорят; но что мы зрим? Опустошает, разрушительный, Он душу, объятую им!Трагизм элегии «Признание» заключается в контрасте между прекрасными идеалами и предопределенной их гибелью. Герой и томится жаждой счастья, и с грустью сознает исчезновение «прекрасного огня любви первоначальной». Этот огонь – кратковременная иллюзия молодых лет, с неизбежностью ведущая к охлаждению. Сам ход времени гасит пламя любви, и человек бессилен перед этим, «невластен в самом себе». «Всевидящая судьба» убеждает героя, что в этой жизни под брачным венцом можно соединить жребии, но никогда нельзя соединить сердца.
«В „Признании“ проявилось стремление Баратынского к поэзии, построенной на точном слове, не „навевающем“ подлинный смысл, как это было в поэтике Жуковского и Батюшкова, а строго соответствующем явлению, которое оно обозначает, – пишет Л. Г. Фризман. – Этим объясняется введение неожиданных с точки зрения элегического словоупотребления эпитетов, резко „ограничивающих“ традиционно-элегические понятия и придающих им реалистическую конкретность („притворная нежность“, „первоначальная любовь“, „безжизненные воспоминания“, „бесплодная печаль“), и использование вовсе не элегических слов, взятых из языка житейской прозы („обдуманный брак“, „душевная прихоть“)». Психологическое многообразие лирических переживаний, доступное поэту, схвачено даже в названиях его элегий: «Безнадежность», «Утешение», «Уныние», «Выздоровление», «Разуверение», «Прощание», «Разлука», «Размолвка», «Оправдание», «Признание», «Ропот», «Бдение», «Догадка».
В «Разуверении» (1821), элегии, ставшей известным романсом на музыку М. Глинки, поэт уже прямо провозглашает свое неверие в любовь:
Не искушай меня без нужды Возвратом нежности твоей: Разочарованному чужды Все обольщенья прежних дней! Уж я не верю увереньям, Уж я не верую в любовь И не могу предаться вновь Раз изменившим сновиденьям! Слепой тоски моей не множь, Не заводи о прежнем слова, И, друг заботливый, больного В его дремоте не тревожь! Я сплю, мне сладко усыпленье; Забудь бывалые мечты: В душе моей одно волненье, А не любовь пробудишь ты.Изображается трагическая коллизия, не зависящая от воли людей. Герой отказывается от любви не потому, что его былая возлюбленная изменила ему. Напротив, она всей душой возвращает ему былую нежность. Безысходность ситуации в том, что герой потерял веру в любовь: от некогда сильного чувства осталось в его душе лишь «сновиденье». Излюбившее сердце способно лишь на «слепую тоску». Утрата способности любить подобна роковой, неизлечимой болезни, от которой никому не уйти и в которую, как в «сладкое усыпленье», погружается онемевшая душа.