ЖАНРЫ

История Советского Союза: Том 2. От Отечественной войны до положения второй мировой державы. Сталин и Хрущев. 1941 — 1964 гг.

Боффа Джузеппе

Шрифт:

В самом деле, ведь тяжкие поражения начального периода войны были вызваны не только теми внешними причинами, на которых сосредоточивает свое внимание советская историческая наука, но и причинами внутреннего характера, связанными с политической системой СССР 30-х гг. Таких причин было по меньшей мере три. Первая и самая важная, поскольку она лежит в основе двух других, связана со сталинскими массовыми репрессиями 1936-1938 гг., с порожденными этими репрессиями политической атмосферой и методами правления, с вызванным ими отставанием во всей военно-экономической подготовке страны. Вторая заключалась в провале сталинской внешней политики последних предвоенных лет. Эта политика смогла временно отвести от СССР поползновения гитлеровской Германии, но оказалась не в состоянии создать у Гитлера и его генералов то представление о могуществе Советского Союза, которое единственно могло удержать их от агрессии. Третья и наиболее непосредственная причина состояла в стратегических и политических просчетах в самый канун вторжения и на протяжении его первых месяцев, просчетах, совершенных из-за сосредоточения власти в руках одного человека. Цена, уплаченная за все эти факторы внутренней слабости, оказалась очень высокой. Сам Сталин позже произнес свою знаменитую фразу, в которой признал, что любой другой народ в 1941-1942 гг. вряд ли устоял бы перед искушением прогнать прочь такое правительство[3].

В чем же нашел советский народ силы победить, несмотря на столь бедственное начало войны? В чем почерпнул он стойкость, которая дала ему возможность вынести подобные испытания на фронте, в тылу или под гнетом немецкой оккупации? По крайней мере в одном отношении все авторы всегда сходятся в ответе: в патриотизме. /158/ На этот счет нет расхождений между историками СССР и исследователями из других стран. Один писатель тонко подметил, что, говоря словами Толстого, речь шла о «скрытом жаре патриотизма»[4]. Но ведь патриотизм является настолько сложным чувством, что этот ответ, правильный сам по себе, рискует обернуться тавтологией.

Был ли то «русский» патриотизм, как пишут многие западные историки, или «советский» патриотизм, как утверждают в полемике с ними их московские коллеги?[5] Разграничительную линию провести нелегко, хотя нет сомнения, что собственно русский патриотизм мнился одной из самых сильных пружин победы. Не одни лишь русские сражались в рядах Красной Армии, воевали в партизанских отрядах или трудились на военных заводах в тылу. «Одни знали, — скажет другой писатель, — что защищают Октябрьскую революцию от тупого, жестокого фашизма, другие думали о родном домике...»[6] Как верно было подмечено, родина или социализм суть абстрактные понятия: конкретными они становятся, когда воплощаются для одного — в его товарищах по батальону, для другого — в далекой алтайской деревне, для третьего — в окрыляющих надеждах, рожденных первыми пятилетками. Впрочем, людей вело в бой и еще более простое чувство: отчаянное желание выжить перед лицом угрозы, смертельный характер которой ощущался всеми. Даже сами катастрофические обстоятельства бесспорно неспровоцированного вторжения поддерживали в людях ощущение собственной правоты. И каким бы тягостным ни было их ощущение международного одиночества в начале войны, но и оно служило стимулом к отдаче всех своих сил без остатка. «Другого выхода, — скажет уже процитированный автор, — ни у меня, ни у моих соотечественников тогда не было»[7]. Война была для СССР прежде всего войной национального сопротивления[I].

Но одного лишь коллективного чувства, каким бы сильным оно ни было, еще недостаточно для обеспечения победы. В прошлой истории русского народа были замечательные образцы патриотизма, как, например, в 1812 г. перед лицом наполеоновского нашествия (прецедент, который постоянно подчеркивался и прославлялся во время войны), но они не спасли Россию и от многих бесславных поражений. Новое состояло в том, что в СССР это чувство слилось с волей и стремлениями руководящих сил страны: Коммунистической партии, органов, непосредственно управлявших обществом, их руководящих /159/ деятелей, и в первую очередь их признанного вождя — Сталина. Эти силы защищали свой строй, свою власть, свои послереволюционные достижения. Но это их стремление к защите совпадало с интересами и чаяниями народа, и совпадало тем больше, чем выше была их решимость сражаться за свои завоевания. За плечами у них было немало ошибок, да и во время войны их деятельность по руководству страной не была свободной от изъянов. Но в целом они доказали, что обладают огромной способностью мобилизовать и направлять народную волю к сопротивлению захватчику, давая ей верное политическое выражение. В равной степени они продемонстрировали способность организовать в почти безнадежных условиях как собственно борьбу на фронтах, так и военные усилия всей страны в целом. В сочетании этих двух факторов — всенародного порыва и организующей силы руководства — заключается первое условие победы. По справедливости должны быть упомянуты и другие условия: необозримые пространства России с заключенными в них возможностями маневра, огромные людские ресурсы, помощь союзников, промахи противника. Все факторы сыграли свою роль. Но если бы не было двух основных, то и все остальное не помогло бы.

Мобилизующая способность проявилась уже в том, насколько верной оказалась политическая характеристика войны: то была именно «отечественная война», как ее с тех пор и называют. В сталинской мысли уже были заложены предпосылки, облегчавшие такую постановку вопроса: мы имеем в виду развитие его концепций от «социализма в одной, отдельно взятой стране» к ускоренной индустриализации с игрой на чувстве гордости за свою страну и вообще на национальном компоненте русской революции[8]. Отсюда, следовательно, «отечественная» и даже «священная война», а не, скажем, война революционная или якобинская. Наиболее типичные плакаты той поры просто провозглашали: «Родина-мать зовет». Другие призывали к защите «завоеваний Октября» как части великой национальной истории, но специфически социалистические мотивы в пропаганде были как бы приглушены. Не обходилось без призыва биться за «честь наших женщин», поруганную солдатом-оккупантом[9]. После некоторых колебаний в начале войны решено было придать войне не только антифашистскую, но и антинемецкую направленность. Немцы не различались на хороших и плохих: для солдата врагом был прост «фриц», жестокий и гнусный, которого с большой журналистской доходчивостью описывал в своих статьях Илья Эренбург. Патриотический призыв был адресован прежде всего русской нации, которая после потери западных республик оказалась лицом к лицу с противником и, без сомнения, образовала стержень всего сопротивления. Прославление ее исторического прошлого проходит красной нить через всю войну. Но поскольку все же сражались не одни русские, подыскивались и стимулы для национальной гордости других народов СССР: в противоположность обычной, всегда практиковавшейся политике в области строительства вооруженных сил было даже сформировано /160/ несколько «национальных» частей, то есть соединений, укомплектованных гражданами отдельных союзных или автономных республик[10].

Политика национального единства

В такой постановке вопроса о войне, способной объединить всех независимо от того, любят ли они Сталина, его режим и его партию или не любят, заключалась первая заслуга руководства СССР. Если к рабочим — особенно в таких драматических ситуациях, какие сложились в Москве, Ленинграде или Сталинграде, — можно было обратиться с призывом встать на защиту своих заводов, которые всегда были центрами всей общественной жизни, то, уж конечно, никто ни разу не призвал крестьян сражаться за колхозы. Но между тем на практике они отстаивали и колхозы ради того, чтобы отстоять свое право не стать рабами чужеземного завоевателя. Массовым и беззаветным было участие в войне интеллигенции независимо от ее политических убеждений. Взаимоотношения Советской власти — и в особенности власти сталинской — с миром культуры никогда не были гладкими. В начале войны Сталин не скрывал известного недоверия к части интеллигенции: у него даже вырвались слова о «перепуганных интеллигентиках», а в телеграмме президенту Академии наук он выразил «надежду», что это учреждение выполнит свой долг[11]. Академия была эвакуирована, ее институты разбросаны по разным городам в далеком тылу; но и находясь в очень трудных условиях, научные работники сумели внести ценный вклад в развитие военной техники и освоение природных богатств восточных районов[12]. Наряду с учеными свою лепту в общую борьбу вносили и деятели всех остальных областей культуры.

Многие писатели явились лучшими выразителями духа сопротивления, ибо они были уверены, что их устами говорит могучая коллективная воля. Один из них сказал, что, несмотря на более чем когда-либо суровую цензуру, «у нас в первые полтора года войны писатели чувствовали себя куда свободнее, чем прежде»[13]. «Мы детям клянемся, клянемся могилам, что нас покориться никто не заставит!» — это две строки из стихотворения Анны Ахматовой, написанного в июле 1941 г.; поэтесса, несмотря даже на то, что у нее было немало причин относиться враждебно к политической системе своей страны, поставила вместе с другими свою подпись под первыми обращениями к советским женщинам и написала стихи, ставшие одним из наиболее прекрасных образцов военной поэзии[14]. Другой из критически настроенных к советскому режиму писателей, Пастернак, позже вложит в уста одного из своих героев следующие слова:

«Война была... благом... Люди вздохнули свободнее, всею грудью и... бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной. Война — особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось действие причин, прямо лежавших в природе переворота. Стали /161/ сказываться итоги косвенные, плоды плодов, последствия последствий... Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому»[15].

Многие писатели стали фронтовыми корреспондентами. Некоторым их произведениям, таким, например, как «Жди меня» Симонова, вероятно, не суждено остаться в истории русской литературы, но в них выразились чувства множества людей[16]. Во время войны, возможно впервые после революции, развернулся процесс подлинного культурного созревания, становления более глубоких взаимоотношений между культурой и народом, который на протяжении предыдущих лет познал, скорее, распространение вширь образования и технических знаний,

Политика национального единства нашла отражение также в компромиссе с православной церковью. Антирелигиозная пропаганда была прекращена сразу же после начала войны как ответ на лояльность, продемонстрированную высшими церковными властями. Два самых авторитетных митрополита, Московский — Сергий и Ленинградский — Алексий, призвали верующих молиться и сражаться за победу. В ноябре 1942 г. эти два религиозных деятеля были удостоены первых официальных наград. В сентябре следующего года они были приняты Сталиным и получили разрешение на восстановление руководящих органов церкви. Был созван Собор, на котором Сергия избрали патриархом (пост этот пустовал с 1925 г., когда умер последний из патриархов — Тихон), и был образован синод. Одновременно был учрежден новый правительственный орган — Совет по делам православной церкви, на который была возложена задача сотрудничать с церковными властями (и надзирать за их деятельностью). Впервые были отпущены средства на ремонт нескольких храмов. Число прихожан на религиозных службах значительно увеличилось. Был устранен старый раскол в православии, который безуспешно пытались использовать большевики в начале 20-х гг. Оправданно поэтому говорить о годах войны как о «переломном моменте» в жизни русской церкви[17]. Аналогичные послабления, хотя и меньшего масштаба, были сделаны и в отношении других вероисповеданий, прежде всего мусульманства. Возможно, что принятию этих мер способствовал сильный нажим американцев по дипломатическим каналам. Новое отношение к церкви определялось, однако, главным образом соображениями внутриполитическими. То была уступка все еще живому — особенно в деревне — религиозному чувству — мера, которая помешала немцам играть роль ревнителей возрождения религии в России и на Украине, несмотря даже на то, что кое-где на оккупированной территории им удалось заручиться сотрудничеством отдельных священников.

Патриотизм, большая терпимость, антифашизм — все эти компоненты политики СССР вызывали отклик и далеко за его пределами. Они углубили, в частности, уже существовавшее размежевание в русской послереволюционной эмиграции, насчитывавшей еще около /162/ миллиона человек, из которых 400 тысяч — во Франции. Немцам удалось завербовать к себе на службу лишь меньшую часть эмигрантов, самых оголтелых и готовых на все ради мести. Среди известных имен наиболее примечательными были казачьи атаманы Краснов (тот самый, что пытался захватить Петроград в октябре 1917 г.) и Шкуро; в конце войны оба были взяты в плен в Австрии[18]. Другая часть эмиграции встала на сторону союзников, правда сохранив свои решительно антисоветские убеждения (например, Деникин). Другие же во имя спасения России и движимые национальной гордостью за проявленную ею стойкость примкнули к «советским патриотам», хотя и не пошли так далеко, чтобы выразить свою поддержку московскому правительству. Среди этой части эмиграции были и деятели первой величины, такие, как писатель Бунин, философ Бердяев, кадеты Милюков и Маклаков, меньшевик Дан. Наконец, часть эмигрантов, особенно молодого поколения, признала в конце концов и советскую cистему. Большое число эмигрантов сражались в рядах Сопротивления во Франции и других странах[19].

Широкая поддержка, завоеванная сталинским руководством во время войны, не означает, что у всех исчезли невысказанные оговорки или скрытая враждебность по отношению к его деятельности. Напротив, наиболее искренние свидетельства сообщают нам, что такие мысли и чувства сохранялись даже у людей, мужественно сражавшихся на фронте и уже тогда понимавших, что главной причиной первых поражений были именно изъяны внутреннего свойства. Но и оговорки, и враждебность, отодвинутые в сторону перед лицом внешней опасности, сопровождались надеждой на то, что война и ее победоносное окончание многое изменят и жизнь станет «лучше, чище, справедливей»[20]. Сталинский курс на национальное единство не простирался, однако, так далеко, чтобы были открыты ворота концлагерей для политзаключенных, включая коммунистов. Между тем даже в местах заключения наблюдался патриотический порыв, выражавшийся в многочисленных просьбах отправки на фронт, чтобы с оружием в руках доказать свою лояльность. При этом авторы заявлений понимали, что это означает попасть в штрафные батальоны, которые бросали в самые отчаянные дела и из которых почти не было возможности выйти живым[21]. Но и это право заслужить прощение было предоставлено лишь немногим. Дочь одного из арестованных, юная московская девушка, погибшая в 1941 г. при выполнении секретного задания во вражеском тылу, оставила в своем дневнике такое «завещание»: «Живу одной мыслью: может быть, мой подвиг спасет отца»[22].

Поделиться с друзьями: