ЖАНРЫ

История свободы. Россия
Шрифт:

Когда Ленин в 1917 году осуществил большевистскую революцию, избранная им техника, по крайней мере prima facie, напоминала ту, которую рекомендовали русские якобинцы, Ткачев и его последователи (переняв ее у Бланки и Буонарроти). Именно она чаще других обнаруживается у Маркса и Энгельса, во всяком случае – после 1851 года. Капитализм, свергнутый в России в 1917 году, в конце концов, не был зрелым. Он возрастал, еще не придя к власти, он боролся с оковами, надетыми на него монархией и бюрократией, как было и во Франции XVIII века. Но Ленин действовал так, как будто капиталисты уже у власти. Он поступал и говорил, словно это так, но революция победила не столько благодаря тому, что большевики взяли финансовые и промышленные центры, сколько благодаря тому, что они захватили политическую власть решительными и обученными группами профессиональных революционеров, точно так, как учил Ткачев. Если бы русский капитализм достиг той стадии, которой, в соответствии с марксистской исторической теорией, он должен был бы достичь, чтобы пролетарская революция была успешной, захват власти таким незначительным меньшинством, или просто путч, не смог бы ex hypothesi продержаться так долго. Именно это снова и снова повторял Плеханов, резко осуждая Ленина в 1917 году и не принимая его довода, что многое может быть позволено в отсталой стране, если только результаты в должное время поддержат ортодоксальные марксистские революции, успешно проведенные в индустриально развитых странах Запада.

Этого не произошло; ленинская гипотеза оказалась исторически несостоятельной; и все же большевистская революция парализована не была. Может быть, марксистская историческая теория ошибочна? Или меньшевики неверно ее поняли и скрыли сами от себя заложенные в ней антидемократические тенденции? В каком случае их выпады против Михайловского и его друзей полностью справедливы? К 1917 году на этом же был основан их собственный страх перед большевистской диктатурой. Более того, результаты Октябрьской революции оказались странно схожими с тем, что предсказывали оппоненты Ткачева как неминуемое следствие его методов: появилась элита, обладающая диктаторской властью, теоретически созданной для того, чтобы исчезнуть, когда исчезнет в ней необходимость, но, как снова и снова повторяли народники-демократы, на практике становящейся агрессивнее и сильнее и стремящейся властвовать вечно, этому диктатура сопротивляться не могла.

Народники были убеждены, что смерть крестьянской общины будет означать смерть или, во всяком случае, серьезное препятствие для свободы и равенства в России; левые социалисты-революционеры, бывшие их прямыми потомками, преобразили это в требование децентрализованного, демократического самоуправления крестьян, которое принял Ленин, когда пошел на альянс с ними в 1917 году. В определенный момент большевики отвергли эту программу и превратили ячейки обученных революционеров (возможно, самый самобытный дар народников революционной практики) в иерархическую централизованную политическую власть, которую народники твердо и горячо осуждали, пока их самих в конце концов не объявили вне закона и не истребили.

Практика коммунистического движения, как всегда с готовностью отмечал Ленин, многим обязана движению народников. Она заимствовала технику своих противников и с заметным успехом применила ее именно к тому, чему они так сопротивлялись.

Молчание в русской культуре

[351]

I

Обостренное самосознание – одна из самых поразительных особенностей современной русской культуры. Никогда еще ни одно культурное сообщество не было столь всецело поглощено самим собой, мыслями о собственной природе и своем особом предназначении. С 1830-х годов и до наших дней русская литература (как художественная, так и научная) посвящена по преимуществу самой России. И великие романисты, и изрядное число менее известных писателей, равно как и подавляющее большинство героев русского романа, – все они обычно озабочены не просто решением личных, семейных, сословных, профессиональных проблем, но еще и национальной миссией страны, той перспективой, которая открывается перед Россией, тем уникальным положением, которое обеспечено их принадлежностью к единственному в своем роде сообществу с неповторимыми проблемами. Эта самопоглощенность нации объединяет прозаиков и драматургов, придерживающихся самых разных взглядов. Такой фанатичный религиозный проповедник, как Достоевский, такой назидательный моралист, как Толстой, такой эстет и психолог, занятый вечными вопросами, как Тургенев (такова, во всяком случае, его репутация на Западе), такой аполитичный писатель, избегавший проповедничества, как Чехов, – для каждого из них в течение всей жизни «русский вопрос» оставался ключевым. Русские публицисты, историки, литературные критики, философы, социологи, теологи, поэты – все без исключения, от первого до последнего, неустанно бились над вопросами: «что значит быть русским?», «каково предназначение русского человека и русского общества?», «в чем заключаются русские добродетели и пороки?». Но больше всего их волновала историческая миссия России, ее роль в мировой истории, в частности – проблема ее социальной структуры: строится ли русское общество (скажем, соотношение образованного слоя и основной части населения, индустрии и сельского хозяйства) по собственным законам, как явление sui generis, или, напротив, оно сходно со структурой других стран, а может быть, даже представляет собой аномальное, недоразвитое, мертворожденное воплощение прогрессивной западной модели?

351

«The Silence in Russian Culture» © Isaiah Berlin 1957

Начиная с 1880-х годов Россию наводнил мощный поток книг, статей, памфлетов, невероятно скучных для современного читателя и посвященных в большинстве своем решению следующей дилеммы: суждено ли России жить по своим собственным законам (тогда опыт других стран практически ничему не может ее научить), или, напротив, все беды России проистекают от обособленности и беспечности, от пренебрежительного отношения к тем универсальным законам, которые управляют всяким обществом. Западные писатели (даже американцы, которым также присуще обостренное национальное самосознание, хотя и в более скромных размерах) далеко не всегда мучают себя вопросом о том, будет ли предмет, о котором они размышляют в художественных произведениях, научных трудах или повседневных заметках, правильно вписан в историческую, нравственную и метафизическую перспективу. В России, по крайней мере – со второй половины XIX века, существовала противоположная тенденция. Любой серьезный писатель задумывался над тем, как соотносится его замысел с вечными вопросами, с целью человеческого существования. Долг каждого, кто считал себя достаточно проницательным и мужественным для осмысления своего индивидуального, социального и национального опыта, сводился к одному и тому же: соотнести волнующие его проблемы с тем путем, которым идет общество, прежде всего русское, потом уже – все человечество (это в том случае, если мы имеем дело с детерминистом), или соотнести свои проблемы с тем путем, которым на определенном историческом, или моральном, или метафизическом этапе своего развития общество должно следовать, – тут мы имеем дело с человеком, исходящим из представления о свободе выбора.

Некоторую ответственность за это пронизывающее русскую культуру умонастроение, несомненно, несет романтизм, преобладавший в европейской литературе и журналистике 1830–1840-х годов, особенно немецкий романтизм, акцентировавший проблему уникальной исторической миссии разных сообществ, будь то немцы, промышленники или поэты. Однако лишь в России дело зашло так далеко. Частично это объясняется тем, что период мощного воздействия романтизма на русскую культуру совпал со стремительным продвижением России в центр Европы после Наполеоновских войн. Частично российская самопоглощенность национальными проблемами связана с тем чувством унижения за собственную культуру, которое побуждало образованные слои русского общества болезненно и нетерпеливо искать своей собственной достойной роли, соотносимой, помимо всего прочего, с возраставшей политической мощью России. Ситуация обострялась тем, что европейский мир склонен был свысока смотреть на русских, побуждая их и самим смотреть на себя свысока как на грязную массу варваров, управляемых жестоким деспотом и годных только на то, чтобы уничтожать свободные и более цивилизованные народы. Определенную роль в развитии этих умонастроений могла сыграть, как считают некоторые исследователи, и та мощная потребность в телеологических и даже эсхатологических концепциях, которая свойственна всем культурам, испытавшим воздействие Византии и православия, – потребность, которую не могла удовлетворить русская церковная иерархия, страдавшая от недостатка интеллектуальных ресурсов. Умственным запросам образованных и критически настроенных молодых людей русская церковь, несомненно, не отвечала.

Каковы бы ни были, однако, истоки их умонастроений, подспудно они определялись уверенностью, что все проблемы взаимосвязаны и что должна существовать некая единая мировоззренческая система, в терминах которой эти проблемы можно описать и решить. Более того, почти все верили: отправная точка и конечная цель общественной жизни, образования, морали заключается в том, чтобы обнаружить такую систему. Отказываясь от ее поисков во имя каких-то иных задач (скажем, во имя науки или искусства, счастья или личной свободы), человек сознательно и эгоистично, руководствуясь только субъективными соображениями, совершает безответственный поступок. Столь радикальный подход характеризовал не только левое крыло русской интеллигенции, но и людей других политических взглядов: он был широко распространен как в религиозных, так и в светских, как в литературных, так и в академических кругах. Почти каждая философская система, претендовавшая на статус цельного знания и окончательные ответы, встречала пылкий прием среди всех этих жаждущих, то есть готовых к незамедлительному ответу, мыслителей, по преимуществу идеалистически настроенных, исключительно последовательных в своих логических построениях, но иногда слишком ригористичных.

Такие системы не замедлили появиться. Первой была немецкая философия, прежде всего – ее гегельянский извод, мысливший историю в качестве основной и единственной истинной науки. Правда, Гегель пренебрежительно считал славян племенами, пребывающими вне истории, и утверждал, что, подобно «вымершей» китайской цивилизации, те не играют роли в развитии мирового духа. Эту часть гегелевской философии в России просто обошли, примыслив к его схеме всемирной истории представление об особой роли славян вообще и русских в частности, опирались при этом на авторитет Шеллинга, последовательного противника Гегеля. После бешеного увлечения Шиллером, Фихте, Гегелем и другими немецкими идеалистами в России столь же ревностно уверовали во французских пророков социализма – Сен-Симона и Фурье, а также их многочисленных последователей и толкователей, выдвигавших радикальные, «научно обоснованные» концепции революционного переустройства общества. Сила воздействия французских социалистов была так велика, что некоторые их русские ученики, воспринявшие эти концепции буквально, были готовы идти на заклание. Затем следовало множество других Lebensphilosophie, вдохновленных идеями Руссо, контианским позитивизмом, дарвинизмом, неомедиевизмом, анархизмом. Все эти учения Россия восприняла в куда более радикальном ключе, чем Западная Европа. В отличие от Запада, где философские системы зачастую слабели и постепенно выдыхались в атмосфере циничного безразличия, в Российской империи они становились символом веры, за которую сражались, веры, вскормленной ненавистью к консервативной идеологии – к мистическому монархизму, славянофильской ностальгии по старине, клерикализму и подобным направлениям мысли. Кроме того, надо учитывать, что в условиях абсолютистского государства, где отвлеченные идеи и мечты легко становятся заменой реальности, принимая самые фантастические формы, эти учения определяли судьбу своих приверженцев в такой мере, которая вряд ли известна в иных культурных сообществах. Превратить историю, или логику, или одну из естественных наук (например, биологию или социологию) в теодицею, искать и в конечном итоге суметь найти в рамках этих наук ответы на мучительные нравственные и религиозные сомнения, трансформировать эти науки в светскую теологию – все это, вообще говоря, не ново в истории человечества. Но русские довели этот процесс до острого и отчаянного героического наслаждения. Встав на этот путь, они привнесли в мировой опыт то, что теперь называют полной самоотдачей.

Больше века тому назад русские критики западной цивилизации объявили европейскую философию поверхностной. Чтобы показать ее ограниченность и нравственную сухость, ссылались на характерное для западной мысли убеждение, что разные сферы человеческой деятельности могут существовать независимо друг от друга, что творческая и гражданская жизнь не нуждаются в соотнесении, что хороший химик вполне может оказаться семейным тираном и картежным шулером, а проникновенный композитор – закоснелым реакционером (это не должно, однако, волновать ни критику, ни публику). Русским людям самых разных убеждений западная философия представлялась искусственной, распадающейся на части и не выдерживающей критики в сравнении с глубиной того всеобъемлющего взгляда, согласно которому индивидуальная и социальная сферы жизни мыслились неотделимыми друг от друга и все составные части личности рассматривались в единстве – как элементы, находящиеся в постоянном взаимодействии. При оценке художника казалось невозможным отделить его творческую ипостась от гражданской. Научная честность математика автоматически ставилась под сомнение, если он изменял жене. Последовательное разграничение общественной и частной жизни не допускалось. Любая попытка оградить ту или иную сферу жизни от вторжения извне служила лишь доказательством того, как ошибочно думать, будто истинное предназначение человека не пронизывает собой все его поступки и отношения с людьми; не говоря уже об ошибочности того мнения, что у человека вообще нет особой роли и призвания. Отсюда вытекал важный вывод: в чем бы ни заключалась цель человечества – в Государстве (согласно гегелевской доктрине) или в создании ученой, артистической и деловой элиты, правящей обществом (согласно последователям Сен-Симона и Конта), в Церкви (если следовать сторонникам теократии) или в парламенте, реализующем волю нации (если принять точку зрения демократов и националистов), или, наконец, в том классе общества, который, по замыслу «истории», призван освободить себя и все человечество (позиция социалистов и коммунистов), – главная цель имела право подчинить себе абсолютно все. Сама идея самоценности человека или какой-то сферы его жизни казалась не чем иным, как попыткой ограничить, сузить, скрыть, изгнать истину, уклонившись от всемирного закона, потакая слабостям и порокам.

Вера в существование одной-единственной истинной цели, служению которой нужно подчинить всю свою жизнь, одного-единственного метода, позволяющего эту цель обнаружить, и лишь избранного круга людей, способных открыть и объяснить истину, – это древнее и хорошо известное убеждение может принимать разные формы. Но и в самом идеальном варианте оно, в сущности, тоталитарно. Даже его либеральные версии, допускающие некоторые сомнения относительно природы истины, метода ее обнаружения, статуса ее жрецов, не отменяют однажды установленной обязанности всех и каждого этой истине подчиняться. Плюрализм и независимость не признаются ценностями. Напротив того, существует презумпция единственной истины и единой нормы жизни. Допускается лишь разнообразие пороков и ошибок. Неудивительно, что семена марксистской идеологии, проникшей в Россию в 1870–1880-е годы, пали здесь на почти идеальную почву.

II

Марксизм включал в себя, по сути, все, что искали молодые русские revolt'es [352] . Опираясь на «научно обоснованную» модель истории, марксизм претендовал на открытие истинной цели жизни. Проповедуемые им нравственные и политические ценности преподносились как объективные: они вырастали не из произвольных, относительных и непредсказуемых мнений разных людей, классов или культур, но опирались на непререкаемые принципы, основанные на «объективном ходе вещей» и дарующие всем людям спасение и освобождение – в той мере, в какой люди способны эти цели осознать. Марксизм проповедовал нерасторжимое единство людей и социальных институтов. Подобно французским философам XVIII века, марксисты полагали, что все настоящие, поддающиеся решению проблемы в основном технологичны, что цели жизни – то, чего люди могли бы или хотели бы достичь, если бы знали свои истинные интересы, – определяются новой научной картиной мира. Единственная проблема в том, как достигнуть этих целей. Задача требовала не нравственных или политических, но технических решений, поисков правильных средств для достижения рационально обоснованной и универсальной цели. Иначе говоря, задача сводилась к проблеме социальной инженерии.

352

мятежники (фр.).

Поделиться с друзьями: