История упадка и крушения Римской империи
Шрифт:
Протестанты и философы нашего времени, быть может, найдут, что в деле своего обращения в христианство Константин подкрепил предумышленную ложь явным и сознательным клятвопреступлением. Они, быть может, без колебаний будут утверждать, что в выборе религии Константин руководствовался лишь своими интересами и что, по выражению одного нечестивого поэта, он сделал из алтарей подножие к императорскому трону. Но такой строгий и безусловный приговор не подтверждается ни свойствами человеческой природы, ни характером Константина, ни характером христианской религии. Не раз было замечено, что в века религиозного одушевления самые искусные политики сами отчасти увлекались тем энтузиазмом, который они старались внушать, и что самые благочестивые люди присваивали себе опасную привилегию защищать дело истины при помощи хитростей и обмана. Личные интересы так же часто служат руководством для наших верований, как и для нашего образа действий, и те же самые мирские расчеты, которые могли влиять на публичные деяния и заявления Константина, могли незаметным образом расположить его к принятию религии, столь благоприятной и для его славы, и для его возвышения. Его тщеславие было удовлетворено лестным уверением, что он был избран небесами для того, чтобы царствовать над землей; успех оправдал божественное происхождение его прав на престол, а эти права были основаны на истине христианского откровения. Как действительная добродетель иногда зарождается от незаслуженных похвал, так и благочестие Константина, быть может, лишь вначале было притворным, но потом постепенно созрело в серьезную веру и в пылкую ей преданность под влиянием похвал, привычки и примера.
Внушающая благоговение таинственность христианской веры и христианского богослужения скрывалась от глаз чужестранцев и даже от глаз оглашенных с притворной скромностью, возбуждавшей в них удивление и любопытство. Но строгие правила дисциплины, установленные благоразумием епископов, ослаблялись по внушению того же благоразумия в пользу венценосного последователя, которого так необходимо было привлечь в лоно церкви какими бы то ни было снисходительными уступками, и Константину было дозволено, — по меньшей мере, путем молчаливого разрешения, — пользоваться большей частью привилегий христианина, прежде, нежели он принял на себя какие-либо обязанности этого звания. Вместо того чтобы выходить из собрания верующих, когда голос дьякона приглашал всех посторонних удалиться, он молился вместе с верующими, входил в споры с епископами, говорил проповеди на самые возвышенные и самые запутанные богословские темы, исполнял священные обряды кануна Светлого Воскресения и публично признавал себя не только участником в христианских мистериях, но и в некоторой мере даже их священнослужителем и первосвященником. Гордость Константина, быть может, требовала чрезвычайных отличий, на которые ему давали право оказанные им христианской церкви услуги; неуместная изыскательность могла бы совершенно уничтожить еще не совсем созревшие плоды его обращения в христианство, а если бы врата церкви были плотно заперты перед монархом, покинувшим алтари богов, то повелитель империи остался бы без всякой формы религиозного культа. Во время своего последнего пребывания в Риме он из благочестия отвергнул и оскорбил суеверие своих предков, отказавшись идти во главе военной процессии всаднического сословия и публично принести мольбы Юпитеру Капитолийскому. За много лет до своего крещения и своей смерти Константин объявил во всеуслышание, что никогда никто не увидит ни его особы, ни его изображения внутри стен языческого храма; вместе с тем он приказывал раздавать в провинциях различные медали и портреты, на которых император был изображен в смиренной и умоляющей позе христианского благочестия.
Нелегко объяснить или оправдать то чувство гордости в Константине, которое побуждало его отказываться от привилегий оглашенного; но отлагательство крещения легко объясняется древними церковными принципами и обычаями. Таинство крещения обыкновенно совершалось самими епископами и состоявшим при них духовенством в епархиальной кафедральной церкви в течение пятидесяти дней, которые отделяют торжественное празднование Пасхи от Троицы, и в этот священный промежуток времени церковь принимала в свое лоно значительное число детей и взрослых. Осмотрительные родители нередко откладывали крещение своих детей до той поры, когда они будут в состоянии понимать принимаемые на себя обязательства; строгость древних епископов требовала от новообращенных двух- или трехлетней подготовки, и сами оглашенные — по различным мирским или духовным мотивам — редко спешили усваивать характер людей, вполне посвященных в христианство. Таинство крещения, как полагали, вело к полному и безусловному очищению от грехов; оно мгновенно возвращало человеческой душе ее первобытную чистоту и давало ей право ожидать вечного спасения. Среди последователей христианства было немало таких, кто находил неблагоразумным спешить совершением спасительного обряда, который не мог повторяться, находили неблагоразумным лишать себя неоцененного права, которое уже никогда не могло быть восстановлено. Откладывая свое крещение, они могли удовлетворять свои страсти в мирских наслаждениях, а между тем в их собственных руках всегда было верное и легкое средство получить отпущение всех своих грехов. Высокое евангельское учение произвело гораздо более слабое впечатление на сердце Константина, нежели на его ум. Он стремился к главной цели своего честолюбия темными и кровавыми путями войны и политики, а после победы стал неумеренно злоупотреблять своим могуществом. Вместо того чтобы выказать свое бесспорное превосходство над недостигшим совершенства героизмом и над мирской философией Траяна и Антонинов, Константин в своих зрелых летах не поддержал той репутации, какую приобрел в своей молодости. По мере того как он преуспевал в познании истины, он отклонялся от правил добродетели, и в том самом году своего царствования, когда он созвал собор в Никее, он запятнал себя казнью или, вернее, убийством своего старшего сына. Одного этого сопоставления годов достаточно, чтобы опровергнуть невежественные и злонамеренные намеки Зосима, который утверждает, что будто после смерти Криспа угрызения совести заставили его отца принять от служителей христианской церкви то очищение от греха, которого он тщетно просил у языческих первосвященников. Во время смерти Криспа император уже не мог долее колебаться в выборе религии; в то время он уже не мог не знать, что церковь обладает верным средством очищения, хотя он и предпочитал отложить употребление этого средства до тех пор, пока приближение смерти не устранит соблазнов и опасности новых грехопадений. Епископы, которые были призваны во дворец в Никомедии во время его последней болезни, были вполне удовлетворены рвением, с которым он пожелал принять и принял таинство крещения торжественным заявлением, что остальная его жизнь будет достойна последователя Христа, и его смиренным отказом носить императорскую багряницу после того, как он облекся в белое одеяние новообращенного. Пример и репутация Константина, по-видимому, поддерживали обыкновение отлагать крещение и внушали царствовавшим после него тиранам убеждение, что невинная кровь, которую они будут проливать в течение продолжительного царствования, будет мгновенно смыта с них водами возрождения; так злоупотребление религией опасным образом подкапывало основы нравственности и добродетели.
Признательность церкви превознесла добродетели и извинила слабости великодушного покровителя, вознесшего христианство до господства над римским миром, а греки, празднующие день святого императора, редко произносят имя Константина без придаточного титула «Равноапостольный». Если бы такое сравнение было намеком на характер этих божественных проповедников, то его следовало бы приписать сумасбродству нечестивой лести. Но если сравнение ограничивается размером и числом их евангелических побед, то успехи Константина, быть может, могут равняться с успехами самих апостолов. Своими эдиктами о терпимости он устранил мирские невыгоды, до той поры замедлявшие успехи христианства, а деятельные и многочисленные проповедники нового учения получили неограниченное дозволение и великодушное поощрение распространять спасительные истины откровения при помощи всех тех аргументов, какие могут влиять на ум или на благочестие человеческого рода.
Непреодолимое могущество римских императоров обнаружилось в важной и опасной перемене национальной религии. Страх, который внушали их военные силы, заглушил слабый и никем не поддержанный ропот язычников, и было полное основание ожидать, что готовность к повиновению будет результатом сознания своего долга и признательности со стороны как христианского духовенства, так и самих христиан. В римской конституции издавна было установлено основное правило, что все разряды граждан одинаково подчинены законам и что заботы о религии составляют и право, и обязанность высшего гражданского должностного лица. Константина и его преемников нелегко было убедить, что своим обращением в христианство они лишили себя одной части своих императорских прерогатив или что они не имели права предписывать законы такой религии, которую они протежировали и проповедовали. Императоры не переставали пользоваться верховной юрисдикцией над духовенством, и шестнадцатая книга Кодекса Феодосия описывает под различными титулами присвоенное ими влияние на управление Католической Церковью.
Но различие между властями, духовной и светской, с которым никогда не был вынужден знакомиться независимый ум греков и римлян, было введено и упрочено легальным утверждением христианства. Должность главного первосвященника, которая со времен Нумы и до времен Августа всегда исполнялась одним из самых достойных сенаторов, была в конце концов соединена со званием императора. Прежде первый сановник республики исполнял собственноручно священнические обязанности всякий раз, как этого требовало суеверие или политика, и ни в Риме, ни в провинциях не было никакого духовного сословия, которое заявляло бы притязания на более священный характер между людьми или на более тесное общение с богами. Но в христианской церкви, возлагающей служение перед алтарями на непрерывный ряд особо посвященных лиц, монарх, который по своему духовному рангу ниже последнего из дьяконов, восседал подле решетки святилища и смешивался с массой остальных верующих. Император мог считаться отцом своего народа, но он был обязан оказывать сыновнее повиновение и уважение отцам церкви, и гордость епископского сана скоро стала требовать от Константина таких же знаков почтения, какие он оказывал святым и духовникам. Тайная борьба между юрисдикциями, гражданской и церковной, затрудняла действия римского правительства, а благочестивый император не допускал преступной и опасной мысли, чтобы можно было наложить руку на кивот завета. В действительности разделение людей на два разряда, на духовенство и мирян, существовало у многих древних народов, и священнослужители в Индии, Персии, Ассирии, Иудее, Эфиопии, Египте и Галлии приписывали божественное происхождение и приобретенной ими светской власти, и приобретенным ими имуществам. Эти почтенные учреждения постепенно приспособились к местным нравам и формам правления; но порядки первобытной церкви были основаны на сопротивлении гражданской власти или на пренебрежении к ней. Христиане были обязаны избирать своих собст-венных должностных лиц, собирать и расходовать свои особые доходы и регулировать внутреннее управление своей республики сводом законов, который был утвержден согласием народа и трехсотлетней практикой. Когда Константин принял христианскую веру, он будто заключил вечный союз с отдельным и самостоятельным обществом, а привилегии, которые были дарованы или подтверждены этим императором и его преемниками, были приняты не за свидетельства непрочного милостивого расположения двора, а за признание справедливых и неотъемлемых прав духовного сословия.
Католическая Церковь управлялась духовной и легальной юрисдикцией тысячи восьмисот епископов, из числа которых тысяча имели пребывание в греческих провинциях империи, а восемьсот — в латинских. Пространство и границы их епархии изменялись сообразно с усердием и успехами первых миссионеров, сообразно с желаниями народа и с распространением Евангелия. Епископские церкви были расположены на близком одна от другой расстоянии вдоль берегов Нила, на африканском побережье, в азиатском проконсульстве и в южных провинциях Италии. Епископы Галлии и Испании, Фракии и Понта заведовали обширными территориями и возлагали на своих сельских викариев исполнение второстепенных обязанностей пастырского звания. Христианская епархия могла обнимать целую провинцию или ограничиваться одной деревушкой, но все епископы пользовались одинаковыми правами, нераздельными с их саном: все они получали одинаковую власть и одинаковые привилегии от апостолов, от народа и от законов. В то время как политика Константина отделяла гражданские профессии от военных, и в церкви, и в государстве возникло новое и постоянное сословие церковных должностных лиц, всегда почтенных, а иногда и опасных.
Глава 9 (xxii)
В то время как римляне томились под позорной тиранией евнухов и епископов, похвалы Юлиану с восторгом повторялись во всех частях империи, только не во дворце Констанция. Германские варвары, испытавшие на себе военные дарования юного Цезаря, боялись его; его солдаты разделяли с ним славу его побед; признательные провинции наслаждались благодеяниями его царствования; но фавориты, противившиеся его возвышению, были недовольны его доблестями и не без основания полагали, что друг народа должен считаться врагом императорского двора. Пока слава Юлиана еще не упрочилась, дворцовые буффоны, искусно владевшие языком сатиры, испробовали пригодность этого искусства, так часто употреблявшегося ими с успехом. Они без большого труда открыли, что простота Юлиана не была лишена некоторой аффектации, и стали называть этого воина-философа оскорбительными прозвищами косматого дикаря и обезьяны, одевшейся в пурпуровую мантию, а его скромные депеши они клеймили названием пустых и натянутых выдумок болтливого грека и философствующего солдата, изучавшего военное искусство в рощах Академии. Но голос злобы и безрассудства наконец должен был умолкнуть перед победными возгласами; того, кто одолел франков и алеманнов, уже нельзя было выдавать за человека, достойного одного презрения, и сам монарх оказался настолько низким в своем честолюбии, что постарался обманным образом лишить своего заместителя почетной награды за его заслуги. В украшенных лаврами письмах, с которыми император по старому обычаю обращался к провинциям, имя Юлиана было опущено. Они извещали, что Констанций лично распоряжался приготовлениями к бою и выказал свою храбрость в самых передовых рядах армии, что его воинские дарования обеспечили победу и что взятый в плен король варваров был представлен ему на поле сражения, от которого Констанций находился в это время на расстоянии почти сорока дней пути. Однако эта нелепая выдумка не могла ни ввести в заблуждение публику, ни удовлетворить тщеславие самого императора. Так как Констанций вполне сознавал, что одобрение и расположение римлян были на стороне Юлиана, то его недовольный ум был подготовлен к тому, чтобы впитывать тонкий яд от тех коварных наушников, которые прикрывали свои пагубные замыслы под благовидной личиной правдолюбия и чистосердечия. Вместо того чтобы умалять достоинства Юлиана, они стали признавать и даже преувеличивать его популярность, необыкновенные дарования и важные заслуги. Но вместе с этим они слегка намекали на то, что доблести Цезаря могут мгновенно превратиться в самые опасные преступления, если непостоянная толпа предпочтет свою сердечную привязанность своему долгу или если начальник победоносной армии, забыв о своей присяге, увлечется желанием отомстить за себя и сделаться независимым.
Советники Констанция выдавали его личные опасения за похвальную заботливость об общественной безопасности, а в интимных беседах и, может быть, в своей собственной душе он прикрывал менее отвратительным названием страха те чувства ненависти и зависти, которые он втайне питал к недосягаемым для него доблестям Юлиана.
Кажущееся спокойствие Галлии и неминуемая опасность, грозившая восточным провинциям, послужили благовидным предлогом для исполнения тех планов, которые были искусно задуманы императорскими министрами. Они решились обезоружить Цезаря, отозвать преданные войска, охранявшие его особу и его достоинство, и употребить для войны с персидским монархом тех храбрых ветеранов, которые одолели на берегах Рейна самые свирепые германские племена. В то время как Юлиан, зимовавший в Париже, проводил свое время в административных трудах, которые в его руках были делами добродетели, он был удивлен торопливым приездом одного трибуна и одного нотариуса с положительными предписаниями императора, которые им велено было привести в исполнение и которым Юлиан должен был не противиться. Констанций приказывал, чтобы четыре полных легиона — кельты, петуланы, геру-лы и батавы — покинули знамена Юлиана, под которыми они приобрели и свою славу, и свою дисциплину, чтобы в каждом из остальных легионов было выбрано по триста самых молодых и самых храбрых солдат и чтобы весь этот многочисленный отряд, составлявший главную силу галльской армии, немедленно выступил в поход и употребил всевозможные усилия, чтобы прибыть на границы Персии до открытия кампании. Цезарь предвидел последствия этого пагубного приказания и скорбел о них. Вспомогательные войска состояли большей частью из людей, добровольно поступивших на службу с тем условием, что их никогда не поведут за Альпы. Честь Рима и личная совесть Юлиана были ручательством того, что это условие не будет нарушено. В этом случае обман и насилие уничтожили бы доверие и возбудили бы мстительность в независимых германских воинах, считавших добросовестность за самую главную из своих добродетелей, а свободу за самое ценное из своих сокровищ. Легион-ные солдаты, пользовавшиеся именем и привилегиями римлян, поступили в военную службу вообще для защиты республики, но эти наемные войска относились к устарелым названиям республики и Рима с холодным равнодушием. Будучи привязаны и по рождению, и по долгой привычке к климату и правам Галлии, они любили и уважали Юлиана; они презирали и, может быть, ненавидели императора; они боялись и трудностей похода, и персидских стрел, и жгучих азиатских степей. Они считали своим вторым отечеством страну, которую они спасли, и оправдывали свой недостаток усердия священной и более непосредственной обязанностью охранять свои семейства и своих друзей. Опасения самих жителей Галлии были основаны на сознании немедленной и неизбежной опасности; они утверждали, что, лишь только их провинция лишится своих военных сил, германцы нарушат договор, на который они были вынуждены страхом, и что, несмотря на дарования и мужество Юлиана, начальник армии, существующий лишь по имени, будет признан виновным во всех общественных бедствиях и после тщетного сопротивления очутится или пленником в лагере варваров, или преступником во дворце Констанция. Если бы Юлиан исполнил полученные им приказания, он обрек бы на неизбежную гибель и самого себя, и ту нацию, которая имела права на его привязанность. Но положительный отказ был бы мятежом и объявлением войны. Неумолимая зависть императора и не допускавший никаких возражений и даже лукавый тон его приказаний не оставляли никакого места ни для чистосердечных оправданий, ни для каких-либо объяснений, а зависимое положение Цезаря не позволяло ему ни медлить, ни колебаться. Одиночество усиливало замешательство Юлиана; он уже не мог обращаться за советами к преданному Саллюстию, который был удален от своей должности расчетливой злобой евнухов; он даже не мог подкрепить свои возражения одобрением министров, которые не осмелились бы или постыдились бы подписывать гибель Галлии. Нарочно была выбрана такая минута, когда начальник кавалерии Лупициний был командирован в Британию для отражения скоттов и пиктов, а Флоренций был занят в Виен-не раскладкой податей. Последний, принадлежащий к разряду хитрых и нечестных государственных людей, старался отклонить от себя всякую ответственность в этом опасном деле и не обращал внимания на настоятельные и неоднократные приглашения Юлиана, который объяснял ему, что, когда идет речь о важных правительственных мерах, присутствие префекта необходимо на совещаниях, происходящих у государя. Между тем императорские уполномоченные обращались к Цезарю с грубыми и докучливыми требованиями и позволяли себе намекать ему на то, что, если он будет дожидаться возвращения своих министров, вина в промедлении падет на него, а министрам будет принадлежать заслуга исполнения императорских приказаний. Не будучи в состоянии сопротивляться, а вместе с тем не желая подчиниться, Юлиан очень серьезно высказывал желание и даже намерение отказаться от власти, которую он не мог удерживать с честью, но от которой он и не мог отказаться, не подвергая себя опасности.
После тяжелой внутренней борьбы Юлиан был вынужден сознаться, что повиновение есть первый долг самого высокопоставленного из подданных и что один только монарх имеет право решать, что необходимо для общественного блага. Он дал необходимые приказания для исполнения требований Констанция: часть войск выступила в поход в направлении к Альпам, а отряды от различных гарнизонов направились к назначенным сборным пунктам. Они с трудом прокладывали себе дорогу сквозь толпы дрожащих от страха провинциальных жителей, старавшихся возбудить в них сострадание своим безмолвным отчаянием или своими громкими воплями; а жены солдат, держа на руках детей, укоряли своих мужей за то, что они остаются покинутыми, и выражали свои упреки то со скорбью, то с нежностью, то с негодованием. Эти сцены всеобщего отчаяния огорчали человеколюбивого Цезаря; он дал достаточное число почтовых экипажей для перевозки солдатских жен и детей, постарался облегчить страдания, которых он был невольным виновником, и при помощи самых похвальных политических хитростей увеличил свою собственную популярность и усилил неудовольствие отправляемых в ссылку войск. Скорбь вооруженной массы людей легко превращается в ярость; их вольнодумный ропот, переходивший из одной палатки в другую, становился все более и более смелым и сильным, подготовляя умы к самым отважным мятежным поступкам, а распространенный между ними с тайного одобрения их трибунов пасквиль описывал яркими красками опалу Цезаря, угнетение галльской армии и низкие пороки азиатского тирана. Служители Констанция были удивлены и встревожены быстрым распространением таких слухов. Они настаивали, чтобы Цезарь ускорил отправку войск, но они неблагоразумно отвергли добросовестный и основательный совет Юлиана, предлагавшего не проводить войска через Париж и намекавшего, что было бы опасно подвергать их соблазнам последнего свидания с их бывшим главнокомандующим.
Лишь только известили Цезаря о приближении войск, он вышел к ним навстречу и взошел на трибунал, который был воздвигнут в равнине перед городскими воротами. Оказав отличие тем офицерам и солдатам, которые по своему рангу или по своим заслугам были достойны особого внимания, Юлиан обратился к окружавшим его войскам с заранее приготовленной речью; он с признательностью восхвалял их военные подвиги, убеждал их считать за особую честь службу на глазах у могущественного и великодушного монарха и предупреждал их, что приказания Августа должны исполняться немедленно и охотно. Солдаты из опасения оскорбить своего генерала неуместными возгласами и из нежелания прикрывать свои настоящие чувства притворными выражениями удовольствия упорно хранили молчание и после непродолжительного общего безмолвия разошлись по своим квартирам. Цезарь пригласил к себе на пир высших офицеров и в самых горячих дружеских выражениях уверял их в своем желании и в своей неспособности наградить своих товарищей в стольких победах соразмерно с их заслугами. Они удалились с празднества со скорбью и тревогой в душе и горевали о своей несчастной судьбе, отрывавшей их и от любимого генерала, и от родины. Единственный способ избежать этой разлуки был смело подвергнут обсуждению и одобрен; всеобщее раздражение постепенно приняло формы правильного заговора; основательные причины неудовольствия были преувеличены от разгорячения умов, а умы разгорячились от вина, так как накануне своего выступления в поход войска предавались необузданному праздничному веселью. В полночь эта буйная толпа, держа в руках мечи, луки и факелы, устремилась в предместья, окружила дворец и, не заботясь о будущих опасностях, произнесла роковые и неизгладимые слова: "Юлиан Август!".