ЖАНРЫ

История всемирной литературы в девяти томах: том четвертый
Шрифт:

Ценность чувства, непосредственности, внутренней, душевной жизни человека была провозглашена Аввакумом с исключительной страстностью. Сочувствие или гнев, брань или ласка — все спешит излиться из — под его пера. «Ударить душу» перед богом — вот единственное, к чему он стремится. Ни композиционной стройности, ни тени «извития словес» в изображении человека, ни привычного в древнерусской учительной литературе «красноглаголания» — в «Житии» Аввакума нет ничего, что стесняло бы его непомерно горячее чувство во всем, что касается человека и его внутренней жизни.

Ни один из писателей русского Средневековья не писал столько о своих чувствах, как Аввакум. Он тужит, печалится, плачет, боится, жалеет, дивится и т. д. В его речи постоянны замечания о переживаемых им настроениях: «ох, горе мне!», «грустно гораздо», «мне жаль»… И сам он, и те, о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут: «…плачуть миленькие, глядя на нас, а мы на них»; «умному человеку поглядеть, да лице заплакать, на них глядя»; «плачючи кинулся мне в карбас»; «и все плачют и кланяются». Он стремится вызвать к себе сочувствие читателей, жалуется на свои слабости, в том числе и самые будничные. Нельзя думать, что это оправдание человека касается только самого Аввакума. Даже враги, даже его личные мучители изображаются им с симпатией к их человеческим страданиям. Сочувствие к своим мучителям было совершенно несовместимо со средневековыми приемами изображения человека в XI–XVI вв. Это сочувствие стало возможно благодаря проникновению писателя в психологию изображаемых лиц. Каждый человек для Аввакума не абстрактный персонаж, а живой, близко ему знакомый. Аввакум хорошо знает тех, о ком он пишет. Они окружены вполне конкретным бытом. Он знает, что его мучители только выполняют свою стрелецкую службу, а втайне, может быть, тяготятся своими обязанностями, и поэтому не сердится на них.

Изображение личности вставлено в бытовую рамку и в других произведениях русской литературы XVII в. — в «Повести о Шемякином суде», в «Службе кабаку», в «Повести о попе Савве», в «Сказании о крестьянском сыне», в «Стихе о жизни патриарших певчих» и др. Во всех этих произведениях быт служит средством опрощения человека, разрушения его средневековой идеализации. В отличие от всех этих произведений приверженность к быту достигает у Аввакума совершенно исключительной силы. Он облекает в бытовые формы вполне общие и отвлеченные представления. Художественное мышление Аввакума все пронизано бытом. Подобно фламандским художникам, переносившим библейские события в родную им обстановку, Аввакум даже отношения между персонажами церковной истории изображает в социальных категориях своего времени: апостол Павел у него — «богатый гость», Златоуст — «торговый человек», пророки Давид и Исайя — «посадские люди».

Средневековая идеализация возносила личность над бытом, над действительностью. Аввакум же заставляет себя бороться с этой действительностью и героизирует себя как борца с ней во всех мелочах житейского обихода, даже тогда, когда он «как собачка в соломке» лежал, когда спина его «гнила» и «блох да вшей было много». «Не по што нам ходить в Персиду мучитца, — говорит Аввакум, — а то дома Вавилон нажили». Иными словами: можно стать мучеником, героем у себя, в самой будничной, домашней обстановке.

Конфликт личности с окружающей действительностью, столь характерный для демократической литературы, достиг чрезвычайной силы в «Житии» Аввакума. Его болезненно ранит греховность жизни, насилие государства над совестью. Отсюда — страстная потребность проповедничества. Его «Житие», как и все другие его произведения, — непрерывная проповедь, но проповедь, лишенная литературности и пафосности.

Живые интонации и живая, разговорная лексика свойственны всем действующим лицам «Жития» протопопа Аввакума. Речи их сильно разнообразятся в зависимости от того, при каких обстоятельствах они произнесены. Сам Аввакум говорит по — разному в зависимости от того, молится ли он, проклинает ли никониан, «лает» ли своего мучителя Пашкова, взывает ли о помощи к богу, разговаривает ли со своими последователями.

Многочисленные произведения Аввакума — его «Житие», послания и письма, челобитные, проповеди, беседы, распространяясь и переписываясь, разрушили старые нормы литературы не только в верхах общества, но и в демократической среде — там, где они, казалось бы, должны были быть наиболее устойчивыми.

«Повесть о Тверском Отроче монастыре», «Повесть о Савве Грудцыне» и «Повесть о Фроле Скобееве»

Соответственно изменению отношения к человеческой личности меняется и построение сюжета. Для средневековой русской литературы характерна подчиненность сюжета морализующим церковным сюжетам. Есть злое начало и злые люди, есть доброе начало и добрые люди. Добро торжествует, если не в «земном» аспекте, то во всяком случае в плане метафизическом: торжествует даже мученик, получая по смерти венец святости. В XVII в. повествование эмансипируется от теологической «заданности». Сюжет получает внутреннюю, собственную динамику развития.

Проследить развитие повествовательного искусства позволяет одно из самых замечательных произведений XVII в. — «Повесть о Тверском Отроче монастыре». Повесть рассказывает о довольно обычной житейской драме: невеста одного выходит замуж за другого. Конфликт возрастает оттого, что оба героя повести, и бывший жених и будущий супруг, связаны между собой дружбой и феодальными отношениями: первый слуга, «отрок» второго. Показательную для XVII в. особенность повести составляет то, что она не строится на обычном для средневековых сюжетов конфликте добра со злом. Борьба злого начала с добрым, которая всегда почти являлась «двигателем сюжета» древнерусских произведений, вызывала потребность следить за его развитием, желать торжества добру над злом, в сюжете «Повести о Тверском Отроче монастыре» отсутствует полностью. В ней нет ни злых персонажей, ни злого начала вообще. В ней отсутствует даже социальный конфликт: действие происходит как бы в идеальной стране, где существуют добрые отношения между князем и его подчиненными. Крестьяне, бояре и их жены строго выполняют указания князя, радуются его женитьбе, с радостью встречают его молодую жену — простую крестьянку. Они выходят к ней навстречу с детьми и приношениями, изумляются ее красоте. Все люди в этой повести молоды и красивы. Повесть настойчиво, несколько раз говорит о красоте героини повести Ксении. Она «благочестива» и кротка, смиренна и весела, имеет «разум велик зело и хождаше во всех заповедех господних». Отрок Григорий, жених Ксении, тоже молод и красив. Несколько раз повесть говорит о его дорогих одеждах. Он всегда «предстоял перед князем», был им «любим зело» и верен ему во всем. Не меньших похвал удостаивается и молодой великий князь Ярослав Ярославич. Все они ведут себя так, как полагается, отличаются благочестием и разумом. Идеально ведут себя и родители Ксении. Никто из действующих лиц не совершил ни одной ошибки. Мало того, все действуют по предначертанному. Отрок и князь видят видения, выполняют волю, явленную им в этих видениях и знамениях. Мало того, сама Ксения предвидит то, что с ней должно случиться. Она осиянна не только светлой красотой, но и светлым, мудрым предвидением будущего. И тем не менее конфликт налицо, конфликт острый, трагичный, заставляющий страдать всех действующих лиц повести, а одного из них, отрока Григория, уйти в леса и основать там монастырь. Это происходит потому, что впервые в русской литературе конфликт перенесен из сферы мировой борьбы зла с добром в самую суть человеческой природы. Двое любят одну и ту же героиню, и ни один из них не виноват в своем чувстве. Виновата ли Ксения в том, что предпочла одного другому? Конечно, она ни в чем не виновата, но в оправдание ее автору приходится еще прибегать к типично средневековому приему: Ксения следует божественной воле. Она послушно выполняет то, что ей предначертано и чего она не может не сделать. Этим самым автор как бы освобождает ее от тяжести ответственности за принимаемые ею решения: она, в сущности, ничего не решает и не «изменяет» Григорию; она только следует явленному ей сверху. Разумеется, это вмешательство сверху ослабляет земной, чисто человеческий характер конфликта, но об этом вмешательстве рассказывается в повести в высшей степени тактично.

Вмешательство судьбы не имеет церковного характера. Нигде не говорится о видениях Ксении, о ее вещих снах, слышанном ею голосе или о чем — либо подобном. У Ксении дар прозорливости, но эта прозорливость имеет не церковный, а скорее фольклорный характер. Перед нами — «мудрая дева» сказки.

Весь конфликт, на котором строится сюжет, перенесен, таким образом, из области метафизической борьбы добра и зла в сферу простых и обыденных человеческих чувств. Эмансипация человека вела к эмансипации и секуляризации литературы, к появлению зачатков романа.

Не меньшее значение для литературы, чем расширение социального круга читателей и авторов, имело и расширение социального круга, в котором происходило действие произведений.

В русской средневековой литературе отчетливо выступает связь среды, в которой развертывается действие произведения, с самым типом повествования. Вот, например, жития святых. В основном святые в Древней Руси были либо рядовыми монахами (основатели монастырей и подвижники этих монастырей), либо иерархами церкви (епископы, митрополиты), либо князьями — воинами и князьями — мучениками. Соответственно делились и типы агиографической литературы. Не только каждый из святых действовал согласно этикету своей среды, но и самый сюжет развивался согласно этикету, принятому в литературе. Рассказчик — церемониймейстер вводил своего героя в событийный ряд, соответствующий занимаемому героем положению, и обставлял рассказ о нем подобающими этикетными формулами.

В XVII в. появляется много повестей, где действие происходит в купеческой среде, в отношении которой не было выработано этикетных норм. Повести о купцах в какой — то мере продолжают эллинистический роман, приемы и сюжеты которого проникли к нам через многие переводные жития — типа «Жития Евстафия Плакиды». Эти жития — романы были распространены на Руси в «Минеях Четьих», прологах и патериках. Так же как жития, романы, повести о купцах рассказывают об опасных путешествиях, во время которых происходят всяческие приключения героев: главным образом кораблекрушения и нападения разбойников. В повестях о купцах обычны испытания верности жены во время долгого отсутствия мужа, кражи детей, потом неузнанных или узнанных, предсказания и их исполнения. Важно, что повествование о купцах не подчиняется в такой мере этикету, как повествование о героях более «официальных» — церковных деятелях или военных. Чудесный элемент повествования получает в повестях о купцах иное значение и имеет иной характер, чем в агиографической литературе. В агиографической литературе чудо — вмешательство бога, восстанавливающего справедливость, спасающего праведника, наказывающего провинившегося; в литературе о купцах чудо не может осуществляться, а иногда сводится на нет усилиями героя или вмешательством божественной силы. Чудесный элемент — это и вмешательство дьявола, злой силы, тогда как в житиях ему противостоит вмешательство бога. Вмешательство бога в житиях уравновешивает, восстанавливает справедливость, сводит концы с концами. Чародейство, волхвование и прочее в купеческих повестях, наоборот, только завязка действия.

Но расширение социальной сферы действия литературных произведений не ограничивается купцами. Действие перебрасывается в сферу низшего и при этом также не отличающегося святостью поведения мелкого духовенства — белого и черного («Стих о жизни патриарших певчих»), кабацких ярыжек, кабацких завсегдатаев, мелких судебных служащих, крестьян. Это расширение сферы действия снижало изображение и изображаемое, повышало изобразительность литературного изложения, вводило в литературу новые сюжеты, усложняло интригу и т. д. Расширение социального круга действующих лиц идет все время параллельно с расширением круга возможностей литературы: в области сюжетов, мотивов, изобразительных средств.

Поделиться с друзьями: