ЖАНРЫ

История всемирной литературы в девяти томах: том седьмой
Шрифт:

Крен в сумеречное томление духа был чреват соскальзыванием к упадочничеству, и вслед за Бодлером его преемники этой опасности не избежали. Оно, однако, не исчерпывает их умонастроений. Те из «проклятых», чьи исповеди и поиски составляют непреходящее достояние французской словесности, свою сердечную хворь пробуют обычно превозмочь, над нею подняться. Собственно, здесь, в подмеченной у Бодлера А. Блоком способности, «находясь в преисподней… грезить о белоснежных вершинах», и коренится разница между «героизмом времен упадка», по Бодлеру, и декадентством как таковым, покорно согласившимся со своей ущербностью, а порой и возводившим недужное худосочие в утонченную доблесть, как это делали в середине 1880-х годов сотрудники журнальчика «Декадент». «Проклятые» нередко смыкались с упадочническим поветрием и им проникались, однако всегда не без внутреннего непокорства, тяготясь как напастью и делая попытки хоть как — то, каждый по — своему, с нею справиться. Неизменно сохраняемая доля сопротивления угнездившейся в них болезненной нравственной смуте и обеспечивала неподдельно трагический накал признаниям Верлена, Кро или Корбьера, выделяя их из множества упоенных собой ее воспевателей, с наслаждением лелеявших собственную изысканную выморочность.

Давший однажды всем упадочникам во Франции, да и вне ее, расхожее самоопределение: «Я — римский мир периода упадка», Поль Верлен (1844–1896) на поверку как раз явственно обнаруживает такие поползновения вырваться из засасывающей душевной трясины, вновь и вновь им овладевавшие. В доверительных, трогательно бесхитростных сетованиях — заплачках Верлена, возобновлявшихся от одной его книги к другой, образуя лирический дневник долголетних мытарств слабого сердца, слышны, по словам Горького, «вопль отчаяния, боль чуткой и нежной души, которая жаждет чистоты, ищет бога и не находит». Снедавшая уже Бодлера хандра, только без жгучей терпкости, скромнее и мягче, обрела в злополучном «бедном Лилиане», как он себя прозвал, своего грешного великомученика и трепетного певца.

По жизни Верлен не столько плыл сам, сколько его несло как щепку, хотя время от времени он пробовал взять себя в руки, выкарабкаться на стезю добронравия и даже благочестия, вопреки податливости на соблазны «зеленого змия», да и другие, не менее запретные. И каждый раз порывы воспрянуть из скверны порока, где он маялся от стыда, из — за чего впадал подчас в слепое буйство, вроде приведших его в тюрьму выстрелов в Рембо, своего младшего друга — искусителя и спутника в бродяжничествах между Парижем, Лондоном и Брюсселем, опять и опять сменялись срывами, все ниже, пока он не докатился до участи совсем пропащего «кабацкого святого» (Луначарский).

Но если житейские последствия верленовских безвольных метаний между угарной чувственностью и хрупким рассудком были сокрушительны для него самого, то горькие лирические плоды, выраставшие отсюда, подкупают неходульностью своей правды. Раз угадываемые тонким чутьем в самом воздухе времени распутица, застой, тление — каждодневная действительность, а зов совести повелевает об этом во всеуслышанье возвестить, тем хуже для того, кому выпал столь тяжкий долг. Причащение «даров дьявола» у Верлена — своего рода самораспятие ради прозрений о себе и жизни, добываемых ценой будничной Голгофы:

В трактирах пьяных гул, на тротуарах грязь,

В промозглом воздухе платанов голых вязь,

Скрипучий омнибус, чьи грузные колеса

Враждуют с кузовом, сидящим как — то косо

И в ночь вперяющим два тусклых фонаря,

Рабочие, гурьбой бредущие, куря

У полицейского под носом носогрейки,

Дырявых крыш капель, осклизлые скамейки,

Канавы, полные навозом через край, —

Вот какова она, моя дорога в рай!

(Перевод Б. Лившица)

Самочувствие почти всегда печально поникшего Верлена, конечно, не обеспечивало творческой способности ни ровного, ни длительного горения. Дарование его, вспыхнув, скоро угасло, да и в пору десятилетнего расцвета между ранними «Сатурновскими стихами» (1866) и двумя лучшими верленовскими книгами «Песни без слов» (1874) и «Мудрость» (напечатана в 1880 г., но писалась в основном пятью — шестью годами раньше) подчас чадило. Особенно когда он скабрезно смаковал плотские утехи (Сб. «Любовь», 1888; «Плоть», 1896; отчасти «Давно и недавно», 1884, и «Параллельно», 1889). В других случаях оно давало пламя без тепла — тогда он впадал в умильно — покаянную благостность и принимался расточать ходульные хвалы то прелестям мещанского уюта (в «Доброй песне», 1870), то душеспасению в церковном лоне. Христианская истовость, овладевшая заблудшим Верленом в его поздние годы, заставляла его забывать о собственном совете «сломать шею красноречию» ради торжества тихой музыкальной ворожбы («Искусство поэзии»). Однако сама по себе тяга к чему — то беспорочно — доброму, просветляющему, облекшаяся в конце концов у Верлена в богословские самоувещевания, исподволь растворена в его лирике и там, где она далека от прямолинейного вероисповедного рвения, и служит здесь противоядьем от любования окаянной хмельной тоской. Уже самой скользящей неназойливостью своего письма, всего касающегося легко и на лету, Верлен как бы разряжает, смягчает, заговаривает свою боль. При всей верленовской трагичности его природная стихия — задумчивая грусть, а не вязкий ужас, сумрачность, а не мрак, томления, а не терзания:

Это — желанье, томленье,

Страсти изнеможенье,

Шелест и шорох листов,

Ветра прикосновенье,

Это в зеленом плетенье

Тоненький хор голосов.

………

В поле, подернутом тьмою,

Это ведь наша с тобою,

Наша томится душа,

Старую песню заводит,

В жалобе робкой исходит,

Сумраком теплым дыша.

(Перевод Э. Линецкой)

И соответственно Верлена влекут к себе текучезыбкие, пограничные миги, блуждающие отсветы и оттенки, а не краски, смазанность, а не нажим рисунка, наброски, а не зрелища. Он не живописует и не высказывается, а, скорее, навевает какое — то настроение при помощи точечного размытого мазка — намека, что и побудило символистов, пробивавших себе дорогу, когда к нему уже пришло признание, объявить Верлена одним из основателей своей школы — честь, недвусмысленно им, впрочем, отклоненная.

Мастерство Верлена, который только слыл наивной «птицей, поющей на ветке», искушено выучкой в молодые годы, когда он вполне обдуманно пестовал свой голос, вернее, уменье исповедоваться вполголоса. И тщательно подогнано к восприятию жизни в скользящем танце ее крупиц, бликов, переливов. Верлен музыкален, как никто, пожалуй, из стихотворцев Франции, вплоть до того, что смягченная, как в старинных народных причитаниях, волнисто струящаяся, заунывно колдовская напевность порой отодвигает у него в тень содержательное наполнение слова и сама по себе смыслоносна:

Осени стон,

Как похорон

Звон монотонный,

Тьма за окном,

Все об одном

Плачется сонно.

(«Осенняя песня». Перевод В. Брюсова)

И вместе с тем Верлен метко наблюдателен, он словно бы невзначай набрасывает зарисовку, порой — простым перечнем — цепочкой безглагольных назывных обозначений. Он придает ей воздушную легкость, вовлекая едва упомянутые им вещи в стремительное круженье — мельканье и вдобавок насыщая, окутывая эту россыпь своим переживанием так, что не различить, где увиденное, внешнее, а где испытанное, внутреннее.

Горожанин по всем своим привычкам и вкусам даже тогда, когда он попадает на природу, Верлен владел секретом быть «по — разговорному сверхъестественно естественным» (Б. Пастернак) — просторечный оборот в его слоге нигде не выпирает, он изящно встроен и тем приглушен. Задушевно — певучая простота Верлена, бывшего реформатором без запальчивости, вполнакала — узловое звено в преемстве самых, быть может, лиричных лириков Франции, тянущемся от средневековых труверов и Шарля Орлеанского к Аполлинеру и Элюару.

Поделиться с друзьями: