История второй русской революции
Шрифт:
Низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких черных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Зал дрожит от аплодисментов. Все стоят на ногах, за исключением... солдат. Негодованию правых нет пределов. Слышатся крики: «Встать, позор». Солдаты продолжают сидеть; слева слышны крики: «Холопы». Шум усиливается. Керенский все время звонит, но звонка не слышно. Овация в честь Корнилова разрастается. Наконец, Керенский пользуется минутой сравнительного затишья, чтобы бросить в зал слова: «Предлагаю собранию сохранять спокойствие и выслушать первого солдата Временного правительства с долженствующим к нему уважением и уважением к Временному правительству». Эти несколько слов, придавших демонстрации в пользу Корнилова легкий оттенок демонстрации против него, водворяют, наконец, спокойствие. Среди мертвой тишины раздаются отрывистые, по-военному резкие и категорические, как приказы, фразы написанной речи Корнилова.
«С глубокой скорбью я должен открыто заявить, что у меня нет уверенности, чтобы русская армия исполнила без колебания свой долг перед родиной... Позор тарнопольского разгрома... — это непременное и прямое следствие того неслыханного развала, до которого довели нашу армию, когда-то славную и победоносную, влияния извне и неосторожные меры, принятые для ее реорганизации». «Враг уже стучится в ворота Риги, и если только неустойчивость нашей армии не даст нам возможности удержаться на побережье Рижского залива, дорога в Петроград будет открыта» (это то место речи Корнилова, из которого большевики впоследствии вывели нелепое обвинение, что Корнилов намеренно сдал Ригу немцам, а Керенский хочет сдать Петроград). «Я верю, что... боеспособность нашей армии, ее былая слава будут восстановлены. Но я заявляю, что времени терять нельзя, что нельзя терять ни одной минуты. Нужны решимость и твердое, непреклонное проведение намеченных мер». Чтобы доказать, что медлить нельзя, что Россия хочет спастись от поражения и от потери новых территорий, Корнилов привел факты, свидетельствовавшие о том, что «разрушительная пропаганда развала армии продолжается». Тут был список убитых своими солдатами офицеров, «в кошмарной обстановке безрассудного, безобразного произвола, бесконечной темноты и отвратительного хулиганства»; был случай самовольного бегства полка, «прославленного в прежних боях», перед наступающим врагом и случаи готовности отдельных полков заключить мир с немцами, заплатив «контрибуцию» по двести рублей на брата и согласившись на «аннексию» оккупированной врагом территории. Были — уже не отдельные случаи, а общее явление — голода на фронте; «наконец, такое же явление громадного падения производительности заводов, работающих на оборону, — на 60 % для орудий и снарядов, на 80 % на авиацию только с октября 1916 г. по январь 1917 г., то есть до революции». Корнилов готов был «верить сердцем», что «страна хочет жить» и что, «как вражеское наводнение, уходит та обстановка самоубийства великой независимой страны, которую создали брошенные в самую темную, невежественную массу безответственные лозунги». Но для этого необходимо немедленное, безотлагательное (Корнилов повторил это слово дважды) проведение мер, указанных в докладе Корнилова, подписанном Савинковым и Филоненко. «Невозможно допустить, чтобы решимость... каждый раз проявлялась под давлением поражений и уступок отечественной территории. Если решительные меры для поднятия дисциплины на фронте последовали как результат Тернопольского разгрома и утраты Галиции и Буковины, то нельзя допустить, чтобы порядок в тылу был следствием потери нами Риги и чтобы порядок на железных дорогах [41] был восстановлен ценой уступки противнику Молдавии и Бессарабии».
41
Это скромное упоминание о «железных дорогах» Керенский признал нарушением соглашения.
Впечатление от речи Корнилова было громадное и крайне подавляющее. Раздражение Керенского сказалось в том, что когда раздались знаки одобрения справа при словах генерала: «По телеграфу я приказал истребить полк, и полк вернулся» (на позицию), он прервал оратора и просил публику «не сопровождать доклад оратора недостойными знаками внимания».
Но еще большее волнение в зале произвела речь атамана донского казачества и представителя всех 12 казачьих войск генерала Каледина. Вдумчивая, медленная, сдержанно-страстная, без всякой внешней аффектации, эта речь гармонировала с задумчивостью глаз, затемненных густыми темными бровями, серьезностью прикрытого длинными усами рта, про который говорили, что он «никогда не смеется», с виолончельным тембром слегка затуманенного голоса и со всей стройной, благородной фигурой оратора.
«Выслушав сообщение Временного правительства о тяжелом положении Русского государства, казачество в лице представителей всех 12 казачьих войск.., стоящее на общенациональной государственной точке зрения, с глубокой скорбью отмечая ныне существующий в нашей внутренней государственной политике перевес частных, классовых и партийных интересов над общими, приветствует решимость Временного правительства освободиться, наконец, в деле государственного управления и строительства от давления партийных и классовых организаций, вместе с другими причинами приведшего страну на край гибели».
В сжатых, хорошо взвешенных словах основная тема сразу намечена. Оратор переходит к развитию ее специально по отношению к казачеству, и каждое слово его звучит полновесным обличением. «Казачество не опьянело от свободы... Казачество с гордостью заявляет, что его полки не знали дезертиров... Оно не сойдет со своего исторического пути служения родине с оружием в руках на полях битв и внутри в борьбе с изменой и предательством». Далее Каледин поворачивается к левой и, глядя в упор на Церетели, Чхеидзе и других вождей «революционной демократии», спокойно продолжает: «Обвинение в контрреволюционности было брошено в казачество именно после того, как казачьи полки, спасая революционное правительство, по призыву министров-социалистов вышли 3 июля — решительно, как всегда, — с оружием в руках для защиты государства от анархии и предательства. Понимая революционность не в смысле братания с врагом, не в смысле самовольного оставления назначенных постов, неисполнения приказов и предъявления к правительству неисполнимых требований, преступного расхищения народного богатства, не в смысле полной необеспеченности личности и имущества граждан и грубого нарушения свободы слова, печати и собраний, казачество отбрасывает упреки в контрреволюционности... Казачество призывает все живые силы страны... к укреплению демократического республиканского строя».
Аплодисменты, постоянно прерывающие речь оратора, поневоле становятся общими, когда произнесен этот шиболет «революционной демократии». Но оратор не нанес еще своего главного удара. Не связанный столь ответственным постом, как Корнилов, поддержанный коллективным голосом всего казачества, он от обороны смело переходит к наступлению и идет дальше корниловского доклада. «Пораженцам не должно быть места в правительстве (справа бурные аплодисменты, слева — шиканье. Все взоры обращены на Чернова, который сидит, низко опустив голову над столом)... Все Советы и комитеты должны быть упразднены» (на левой сильное движение и крики: «Это контрреволюция»), Корнилов только что заявлял: «Я не являюсь противником комитетов: я с ними работал.., я признаю комиссариат как меру, необходимую в настоящее время»... (Следует перечисление мер, более или менее общих с докладом Корнилова...). Но Каледин переходит далее от вопросов специально военных к общему вопросу об устройстве власти, о чем Керенский запретил говорить Корнилову. «Страну может спасти от окончательной гибели только действительно твердая власть, находящаяся в опытных, умелых руках лиц, не связанных узкопартийными групповыми программами, свободных от необходимости после каждого шага оглядываться на всевозможные Советы и комитеты и отдающих себе ясный отчет, что источником суверенной государственной власти является воля всего народа, а не отдельных партий и групп». Собрание опять разделено: правая бурно рукоплещет, левая сильно волнуется. Но Каледин продолжает бить по больному месту. «Расхищению государственной власти центральными и местными комитетами и Советами должен быть немедленно и резко поставлен предел». Левые разражаются бурными протестами. Опять слышны крики: «Контрреволюционер, долой». Справа отвечают шумными аплодисментами. Каледин продолжает речь, указывает на Москву как на желательное место созыва Учредительного собрания, «как по историческому значению и центральному положению, так и в интересах спокойной и планомерной работы», требует от правительства принятия мер, обеспечивающих правильность и законность выборов, и кончает словами: «Время слов прошло. Терпение народа истощается. Нужно делать великое дело спасения родины».
Волнение зала при уходе Каледина с трибуны достигает высшей точки. Правая и часть центра бурно и продолжительно рукоплещет. Левая протестует и возмущается. Керенский вновь пользуется случаем, чтобы под видом председательского беспристрастия отгородиться от опасного оратора и дать в его лице урок «контрреволюции»: «Правительство желает выслушать откровенное мнение всех присутствующих и обладает для этого достаточным спокойствием. Но пусть помнят и знают, что мы призвали представителей земли не для того, чтобы кто бы то ни было обращался с требованиями к правительству настоящего состава». Реванш левой дан: левая бурно аплодирует. Представители Советов, которые хочет уничтожить Каледин, встают и устраивают шумную овацию Керенскому.
Состязание лидеров партий. Появление на кафедре Чхеидзе дает повод для новой овации «вождю русской революции», который от имени приговоренных Калединым к упразднению «демократических организаций» оглашает разобранную выше обширную программу-декларацию. Но внимание зала уже исчерпано. Программные споры не составляют гвоздя совещания, и конец дневного заседания проходит при общем утомлении, среди которого пропадает и выступление представителя крестьянских депутатов Мартюшина, присоединяющегося к декларации Чхеидзе «справа», и искусно составленная речь представителя академической группы профессора Д. Д. Гримма с самой резкой и последовательной критикой деятельности Временного правительства, какую только слышало Московское совещание. Вечером предстоит третий и последний акт совещания, в котором оно достигает второй высшей точки, — состязание лидеров главных политических партий, ведущих борьбу.
Состязание это было намеренно сосредоточено около выступлений ораторов четвертой Думы, которая нарочно для этой цели была отделена от своих предшественниц как фактор текущей действительности. И. Г. Церетели, политический вождь советского большинства, сообразовал с этим время своего выступления, по-хозяйски взяв себе двойной срок перед выступлением П. Н. Милюкова и еще один срок после этого выступления. Обе стороны по-своему поддержали коалиционное правительство, и, следовательно, заранее можно было сказать, что их выступления не превратятся в ожесточенную полемику. Напротив, именно тут могла бы выясниться платформа для примирения, если бы... можно было зачеркнуть все то, что происходило до этого момента, и устранить расхождение программ, выставленных обеими сторонами. Но если бы это было возможно, то, конечно, соглашение состоялось бы в стадии подготовительной, в стадии составления этих программ, а не в стадии представления их друг другу в готовом виде. И ждать от Московского совещания какого-то сближения непримиримых позиций могли только не посвященные в дело обывательские элементы этой многолюдной аудитории.
Однако видимое примирение предуказывалось дальнейшим существованием коалиционного правительства. За столом на сцене сидели рядом представители обеих боровшихся в зале сторон, и ораторы обеих по необходимости должны были проявить сдержанность. «Худой мир» признавался обеими сторонами для данного момента предпочтительнее «доброй ссоры».
Центральной речи И. Г. Церетели предшествовали два выступления членов четвертой Думы В. В. Шульгина и В. А. Маклакова. Первый со свойственной ему меткостью и образностью выражений, с прозрачностью мысли говорил о «трех ошибках» революции, которые привели к тому, что теперь можно «запугать» страхом «контрреволюции». Это, во-первых, иллюзии революционного идеализма теперь, как и иллюзии монархизма, «втоптанные в грязь»; во-вторых, ошибка управления через «выборный коллектив», всегда близорукий и эгоистический в своих «требованиях», но самонадеянно пытавшийся заменить во время страшной войны единую и сильную власть; наконец, в-третьих, ошибка вмешательства в неприкосновенную сферу «веры и национальности». Здесь киевский депутат подразумевал решение «украинского» вопроса «тремя министрами», результаты поездки которых в Киев он ядовито сопоставлял с дипломатией «умницы» Бутурлина, присоединявшего Малороссию к Москве в XVII веке. Маклаков взял темой те условия, на которых возможно соглашение с правительством. Основное из этих условий — выведение страны из тяжелой войны с победой, для чего необходимо отрезать «хвосты», связывающие власть с «пораженчеством» в лице его собственных членов (это вызвало овацию левых в честь Чернова), с парализующими серьезную реформу армии «комитетами» и вообще с «резолюциями политических партий». За пределами их стоит вся страна, которая «пойдет за всяким, кто поведет ее — Россию, а не революцию — к спасению». «Россия любит революцию только потому, что верит, что она ее спасет; но если она когда-либо в этом усомнится, то никакими силами вы завоеваний революции не вернете».
Такое решительное отрицание пользы «выборных коллективов» и значения «вотумов партий и резолюций комитетов», такое категорическое утверждение, что народ — не политическая партия, «что политическая программа диктуется не волей партий, а волей истории» и что надо смело вести народ к спасению, «порвав с политическими партиями» и рассчитывая на «любовь, сочувствие и преданность масс», которые «собственным инстинктом поймут, кто их губит и кто ведет к спасению», — все эти привычные утверждения Маклакова дали легкую возможность Церетели прочесть целый дифирамб «демократическим организациям». «Демократические организации» есть единственная организующая сила, которая может спасти и страну, и революцию, после того как «руководящие классы» «отступились от этой задачи», «предоставив народ собственным силам». Эта основная марксистская идеология постепенного «отпадения» от революции классов, в ней не заинтересованных, уже известна нам из прежних выступлений Церетели. Она, конечно, совсем не клеилась с его же защитой коалиционного правительства и с восхвалением «демократии» за то, что она добровольно поступилась властью «в интересах спасения страны», оставшись только «политической организацией тех классов, которые она представляет, на страже завоеванной свободы». Та и другая мысль плохо гармонировала с упорной защитой «демократической программы» как единственной, объединяющей страну и могущей осуществить силами «нецензовой демократии» «буржуазную революцию». Церетели был прав, указывая, что единственная опора может быть в народе, но не прав, отождествляя народ с «демократическими организациями» как его единственной организованной частью. С высоты птичьего полета, конечно, внутренние противоречия стушевывались, и непримиримое примирялось стилистической гладкостью речи. Конкретного материала, на котором эти противоречия раскрывались, Церетели вовсе не коснулся, скользнув одной-двумя фразами по содержанию той «демократической программы» 14 августа, которую он продолжал формально считать необходимым условием коалиции. Он закончил, вызвав сцену эффектного, но фиктивного и внешнего примирения, спровоцированную его последней двусмысленной фразой: «Да здравствует честная демократия, не останавливающаяся ни перед какими жертвами для спасения страны. Я знаю, что здесь (налево) мне будут аплодировать. Будут ли аплодировать там (жест направо)?».