История зеркала. Две рукописи и два письма
Шрифт:
Я задумался. Письмо Ла Мотта – вымышленное или настоящее, тревога Ансельми – неподдельная, а вот не боится остаться ночью один в городе… Потом шаги на лестнице – кто был тот таинственный, решившийся выйти из дома в час, когда глаза едва различают стоящего рядом, а городская стража свирепа и несговорчива? Перебирал эти события, вроде незначащие, сторонние друг к другу, они следовали одно за другим, цепляясь и завязываясь… Подумал, рассказать ли Марко о ночных шагах, но промолчал.
Ансельми в ту ночь так и не появился.
– Марко, а об Ансельми ты знал раньше? – спросил я, когда он собрался уходить.
– До прихода в Париж? Нет, похоже, мы не встречались… – произнес он, как мне показалось, не слишком уверенно.
Ноэль, Ноэль, – твердил себе, когда следующим вечером искал затерянную улицу, незаметная в большом городе, она узким мостиком скрепляла его дороги, давая возможность двигаться по ним беспрепятственно. Но улицу эту почти никто не знал… С большим трудом мне удалось выйти из мастерской раньше окончания работ – на тот случай, если поиски мои займут слишком много времени. Я расспрашивал прохожих, они кивали каждый в свою сторону, словно сговорившись меня запутать, но всё-таки я добрался до нужного места, думается мне, почти чудом. Точнее сказать, это была даже не улица, а тесный проход, упиравшийся в спину большого дома, хотя, пройдя по нему несколько шагов, я успел заметить не меньше трех дверей. Пока я гадал, в какую из них постучать, передо мной появилась полная, шумно и с трудом дышавшая женщина, то ли дыхание её сбилось от быстрой ходьбы, а может, она страдала в жаркий вечер по причине нездоровья.
– Что тебе? – от резкого выкрика я вздрогнул и назвал вслух имя, многократно про себя повторенное. Женщина та с удивлением воззрилась на меня.
– Это дочь моя, если нет ошибки, – она медлила, словно была уверена, всё-таки я ошибаюсь и нужен мне кто-то другой. – Посмотрю, дома ли она.
Она вошла, плотно претворив дверь, до меня не долетало ни звука. Несмотря на заверения отца Бернара, я и так чувствовал сильную неловкость, встреча с матерью Ноэль сбила меня окончательно. Почему-то задумался, превратят ли годы Ноэль вот в такую же раздраженную женщину с опухшим лицом на короткой шее. Пока перемен ничего не предвещало, но ведь и мать её когда-то была молода и, вероятно, в те годы отпечаток жизни, не всегда милосердной к людям низкого сословия, не успел проявиться… Я вспомнил, что она работает в прачне. Всё равно, почему-то я представлял её другой. Мысли мои, попадая вовне, возвращались, являя мне некую суть, для меня это было не ново, раз я работал в стекольной мастерской. Похожее мы наблюдаем в зеркале, когда заглядываем в него, чтобы подтвердить догадку или опровергнуть. Зеркало, как окружающая нас жизнь, или сама жизнь, как зеркало, отражает наши представления; возможно, встречаются счастливцы, для которых желаемое совпадает с увиденным, мои же мысли так разнятся с происходящим. В разглядывании себя я тоже не преуспел, другие видели меня как-то иначе.
Рука моя машинально поправила рубаху, пальцы скользнули по груди, нащупав твердый выступ. Забыл упомянуть, как в один из вечеров сделал из подарка Ансельми нечто вроде ладанки. Я по-прежнему хранил его зеркало в той же тряпице, но продел сквозь неё кожаный шнур, случайно найденный в углу мастерской среди прочего хлама. С тех пор оно нашло место почти у самого сердца, рядом с крестиком, подаренным матерью.
На мысль о ладанке навёл Марко, показав однажды плоскую дощечку примерно с палец длинной, он прикрепил к ней нить, намереваясь повязать вокруг шеи. На дощечке мужчина, опустившись на колени, благоговейно простирал руки, а над ним усердно вился крошечный голубь с позолоченными крылышками.
– Я ношу то же имя, что и он, – Марко с трепетом разглядывал расплывшееся изображение. – Покровитель моей прекрасной Венеции.
Набожность у итальянцев, на мой взгляд, подчас принимала какой-то странный вид. Повторюсь, многие из них пьянствовали и грешили без меры, но, по их разумению, исповеди, особенно если она сопровождалась обильными слезами и мольбами о прощении, вполне хватало, чтобы освободить человека от любого его прегрешения. Во время богослужения их умиляло выражение скорбной покорности у алтарных статуй, и из церкви нередко они выходили, смахивая слезы, набежавшие от усердного исполнения какого-нибудь псалма. С особой любовью они носили при себе крохотные иконки, святых почитали своими покровителями и частенько обращались к ним взором, то вопрошающим, то полным неподдельного раскаяния. После такого вот безответного общения они чувствовали себя как младенцы после купания в священных водах и могли с новыми силами приняться за прежнее…
Так что появление мешочка на моей груди никого не удивило, беспокойства от расспросов я не испытывал, и никто так и не узнал, какие мощи в нём скрываются. Конечно, есть в том святотатство немалое: вместо признанной святыни хранить на груди предмет для забавы, но он вызывал у меня не меньше симпатий, чем нарисованный покровитель у Марко… И сейчас я теребил его в волнении.
В общем, уже ничего не ждал от встречи, тем более, стоял я перед запертой дверью явно дольше необходимого. Но наконец-то дверь приоткрылась. Выглядела Ноэль точно как в час нашего знакомства, только платье носила другое. Неожиданно мне показалось, что расстались мы всего лишь накануне, и не было этих тягостных дней переживаний и одиночества. Я до сих пор помню её наряд с мелкими оборками вокруг плеч и туго повязанным поясом. Более чем скромное платье, пошитое дома, наверно, из самой дешевой ткани, но девушке шло удивительно, и невольно в памяти моей всплыли слова Марко о парижских цветочницах.
– Я вдруг так и подумала, что это ты, – сказала она совсем обычно, словно ждала мой приход.
– У вас строгая матушка, – произнес я и испугался: вдруг мои слова её обидят.
– Строгая? Не думаю… Но с тех пор, как она лишилась близких людей, самых близких, какие только бывают, она очень тревожится обо мне, и всё вызывает в ней лишнее подозрение.
Оказалось, Анри умер в конце весны, в один из тех дней, когда дождь, не останавливаясь, сыпал крупными каплями, проливаясь под одежду, они вызывали зябкую дрожь. В свои последние дни Анри по многу часов проводил перед окном, мечтая дожить до грядущего тепла. Ему казалось: тогда все хвори непременно отступят, по крайней мере, на лето. Но к тому времени, когда воздух согрелся, а деревья набрали достаточно сил, чтобы покрыться свежей листвой, душа его не могла больше удерживаться в состарившемся теле. Ноэль говорила, что, несмотря на глубокую печаль, не могла плакать… Впрочем, необходимость в слезах отпала: лицо, руки, платье, всё и так намокло от дождя.
Пока я слушал её рассказ, мы брели по мощеной дороге, наконец, остановились на углу. На удивление здесь было довольно опрятно: ни сточной канавы или горы из нечистот под окнами, возможно, потому, что почти не встречалось людей, мало кто пользовался этим проходом. А может, именно так всё виделось, я почувствовал, как сковывающее меня напряжение отпустило, сменившись спокойствием, столь непривычным, что я стоял, рассеянно озираясь, – как будто только на свет явился.
Ноэль спросила, чем я был занят, пришлось напомнить о моей работе в мастерской. Сильного интереса она не выразила, лишь кивнула, будто сей предмет был хорошо ей знаком.
– Вы знаете, что есть зеркало?
– Я слышала о нём. Однажды матушке довелось нести белье герцогу, в доме его она видела то, о чем ты говоришь.
Всё же она принялась расспрашивать, и как-то само получилось, что я рассказал понемногу о моей жизни на дворе папаши Арно, о том, как встретился с Ансельми. Я не назвал его имени, в рассказе он был просто стекольщик из Венеции. Ноэль, как и я раньше, понятия не имела о Венеции, но завороженно слушала мою историю: ей она представлялась чем-то вроде волшебного путешествия. В истории той не нашлось места для Пикара, но я говорил, как встретил Жюста и как потом пришел в Париж.
Мне очень хотелось повторить нашу прошлую прогулку, чтобы, наконец, осмотреть город, о котором так много слышал, но заметил: Ноэль тревожится отходить от дома в поздний час. Потому мы двигались всё той же улицей, и за время встречи я выучил улицу почти наизусть. Годы после того, как мне пришлось покинуть Париж, я вспоминал то место, ибо в памяти оно осталось связано с Ноэль, а всё, что было связано с ней, и ранило меня, и врачевало одновременно. По моим воспоминаниям, несколько домов по обе стороны теснили друг друга, тёмные и однообразные, но всё же не лишенные грубоватой аккуратности. Кое-где сквозь их стены пробивалась трава, что, пожалуй, даже украшало их незамысловатый вид. Двери были наглухо закрыты, будто за ними давно нет никакой жизни, но в окнах, расположенных над головами, там, где ставни оставались ещё распахнутыми, время от времени медленно проплывали тени, напоминавшие, что дома принадлежат людям.
Каково же было моё отчаяние, когда, вернувшись в Париж, я не смог найти это место. Точнее, оно существовало, но изменилось до неузнаваемости, в нём не осталось ничего от прежней жизни. Вновь и вновь я сюда стремился, но вместо знакомого поворота: помнил его по разрисованному деревянному петуху, чудом сохранившемуся и вертящемуся перед глазами, натыкался на крикливых торговок – своим товаром они загораживали весь проход. Наверно, они принимали меня за умалишенного, когда я пытался протиснуться сквозь них и зайти за дом, теперь поперёк стоявший, чтобы посмотреть, осталась ли улица позади него. Мне говорили: уже давным-давно на этом месте всё перестроили, с тех пор, как с десяток лет назад случился сильный пожар, и многие дома обрушились, не выдержав жара, и ничего там нет… Но я всё не могу в это поверить. Мне кажется, если удастся оказаться за этим домом, уже почти мне ненавистным, то откроется та самая улица, Господи, да куда же ей деться? Привычно я постучу в знакомую дверь, и выйдет женщина, конечно, я в своём рассудке и не жду встречи с молоденькой девушкой, но её улыбка, её глаза… Они не изменятся никогда, даже если на пороге передо мной встанет древняя старуха.