ЖАНРЫ

История жирондистов Том I
Шрифт:

Эта речь, хотя и противоречила самой себе в некоторых частях, однако же обличала намерение Бриссо совместить три роли в одной и привлечь к себе разом три партии Собрания. В своих философских принципах он принимал язык умеренности и повторял выражения Мирабо против законов об экспатриации. В своих нападках на государей он раскрывал народу коварство короля. Наконец, обвиняя дипломатию министров, Бриссо стремился к внешней войне, выказывая при этом энергию патриота и предусмотрительность государственного человека, потому что знал, что первым актом войны будет объявление короля изменником.

Кондорсе, друг Бриссо, подобно ему пожираемый честолюбием, сменив его на трибуне, лишь комментировал его. Как и Бриссо, он закончил приглашением державам высказаться за или против конституции и потребовал обновления дипломатического корпуса.

Было понятно, что вполне сформированная партия захватывает трибуну и предъявляет права на господство в Собрании. Бриссо был душой интриг в этой партии, Кондорсе — философом, Верньо — оратором. Верньо взошел на трибуну, окруженный обаянием своего чудного красноречия, молва о котором намного опередила его. Взоры Собрания, молчание на всех скамьях — все это возвещало одного их тех великих актеров революционной драмы, которые показываются на сцене только для того, чтобы насладиться популярностью, собрать рукоплескания — и умереть.

Верньо, уроженец Лиможа, адвокат из Бордо, обожал революцию как возвышенную философию, которой предстояло очистить целую нацию без всяких жертв, кроме предрассудков и тирании. У Верньо имелись теории, но вовсе не было ненависти; наличествовала жажда славы, но не честолюбие. Сама власть казалась ему чем-то слишком вульгарным, чтобы ее добиваться. Властью ради нее самой он пренебрегал, а если домогался ее, то только из-за своих идей. Слава и потомство составляли две цели помышлений Верньо. Он всходил на трибуну только для того, чтобы с высоты ее встать лицом к лицу с тем и другим; впоследствии он то же самое увидел с высоты эшафота. Верньо устремился в будущее, оставаясь молодым энтузиастом, бессмертным в памяти Франции; некоторые несовершенства личности оказались смыты его благородной кровью.

«Существуют ли обстоятельства, — задался он в самом начале своей речи вопросом, — в которых естественные права человека могли бы позволять нации принимать любые меры против эмиграции?» Не найдя ответа на свой вопрос, Верньо высказывается против этих мнимых естественных прав и признает выше всех прав индивидуальной личности право общества, которое совмещает их все в себе и господствует над ними, как целое господствует над частью. Он ограничивает политическую свободу правом гражданина делать все, лишь бы только он не вредил отечеству; но тут Верньо и устанавливает ее пределы. Без сомнения, человек обладает правом отрекаться от отечества, в котором он родился и к которому относится как член к телу, но такое отречение является изменой. Она разрывает договор между этим человеком и нацией. Нация не обязана более покровительствовать ни его собственности, ни его личности. Верньо доказывает, что общество придет в упадок, если откажется от своего права удерживать тех, кто покидает его во время опасности. Но что будет, если эмигрант перестанет быть беглецом и сделается врагом, если массы ему подобных окружат нацию сетью заговоров? Неужели эмигрантам будет дозволено нападать, а добрым гражданам — запрещено защищаться?

«Нам говорят, — продолжал Верньо, — что эмигранты не имеют никаких дурных намерений против своего отечества: это не более чем просто путешествие. Где легальные доказательства фактов, которые приводятся против них? Когда вы представите эти доказательства, тогда будет время наказать виновных… О вы, которые говорите подобным образом! Зачем вы не были в сенате Рима, когда Цицерон обвинял Катилину, вы и тогда также потребовали бы легальных доказательств! Я воображаю, как бы он был этим смущен. Пока он стал бы искать доказательства, Рим бы разрушили, Каталина вместе с вами царствовал бы на развалинах. Легальные доказательства! А сообразили ли вы, сколько крови они будут стоить? Нет-нет, предупредим наших врагов, примем строгие меры, освободим нацию от непрерывного жужжания кровожадных насекомых, которые беспокоят и утомляют ее.

Каковы же должны быть эти меры? Надо сначала направить удар на имущество отсутствующих. Скажут, что эта мера слишком мелка. Какое нам дело до ее крупного или мелкого значения? Речь идет только о ее справедливости. Что же касается дезертировавших офицеров, то их участь записана в Уголовном кодексе: это смерть и позор! Французские принцы еще более виновны. Приглашение возвратиться на родину, с которым вам предлагают обратиться к ним, не удовлетворит ни вашей чести, ни вашей безопасности. Говорят о глубокой горести, которой будет проникнуто сердце короля. Брут умертвил своих детей, преступных перед отечеством! Сердце Людовика XVI не будет подвергнуто такому жестокому испытанию. Если эти принцы, дурные братья и дурные граждане, отказываются его слушаться, то пусть он обратится к сердцу французов: там он найдет, чем вознаградить себя за потери». (Рукоплескания.).

Пасторе, который говорил после Верньо, процитировал слова Монтескье: «Наступило время, когда нужно набросить на свободу покров, как покрывают статуи богов. Быть постоянно бдительным и не страшиться никогда — вот каков образ действий свободного народа!»

Выступавший затем Инар объявил, что предложенные до сих пор меры удовлетворяли благоразумию, но не правосудию и не мщению, которыми оскорбленная нация обязана самой себе. «Если вы предоставите мне право высказать истину, — прибавил он, — то я скажу, что мы оставляем безнаказанными всех вождей мятежников не потому, что в глубине сердца не сознаем их виновность, но потому, что они принцы, и хотя мы уничтожили дворянство и отличия крови, однако ж эти пустые призраки все еще пугают нас. Уже настало время, чтобы великий принцип равенства, который прошел через Францию, осуществился наконец на деле. Страшитесь довести народ до крайности зрелищем безнаказанности! Надо, чтобы закон входил во дворцы вельмож и в хижины бедняков, чтобы, обрушиваясь на головы виновных, он был неотвратим как смерть и не различал ни рангов, ни титулов.

Народы никогда не прощали заговорщиков против своей свободы. Когда галлы вступили в Рим, Манлий, разбуженный криком гусей, спас Капитолий; тот же самый Манлий, обвиненный впоследствии в посягательстве на народную свободу, предстал перед трибунами. Он показывал в оправдание свои запястья, дротики, двенадцать гражданских венцов, тридцать трофеев побежденных врагов, свою грудь, усеянную ранами, напоминал, что спас Рим; вместо всякого ответа его сбросили с той самой скалы, с которой он сбрасывал галлов! Вот, господа, каков свободный народ! А мы с самого дня завоевания свободы не перестаем прощать нашим патрициям их заговоры, награждать их преступления, посылая им сундуки с золотом. Что касается меня, то я умер бы от угрызений совести, если бы подал голос за подобные дары. Народ смотрит на нас и нас судит; от этого первого декрета зависит судьба наших трудов. Не оскверняйте святости присяги, вкладывая ее в уста, жаждущие нашей крови. Одной рукой наши враги будут присягать, а другой оттачивать против нас шпаги!»

Жирондисты, которые вовсе не хотели позволять Инару заходить так далеко, поняли, что нужно следовать за ним, пока его поддерживает популярность. Напрасно Кондорсе защищал свой проект выжидательного декрета. Собрание приняло декрет. Главные пункты этого декрета гласили, что все французы, собравшиеся по ту сторону границы, с этого времени находятся под подозрением в злоумышлении против Франции и будут объявлены заговорщиками, если не возвратятся в отечество к 1 января 1792 года, и, как следствие, наказаны смертью. Французские же принцы, братья короля, будут казнены как простые эмигранты, если не внемлют призыву, к ним обращенному; их доходы с этого времени будут секвестрованы; наконец, офицеры сухопутной и морской армий, которые оставили свои посты без дозволения и не получили отставки от службы, уравниваются с солдатами-дезертирами и также караются смертью.

Эти два декрета вызвали смятение в сердце короля. Конституция давала ему право остановить их королевским veto;но останавливать выражения народного гнева против вооруженных врагов революции значило призывать этот гнев на себя самого. Жирондисты все настойчивее сеяли раздор между Собранием и королем. Они с нетерпением ждали, когда королевский отказ дать санкцию декретам доведет раздражение до апогея и принудит короля бежать или отдаться в их руки.

Монархическое настроение Учредительного собрания еще царствовало в управлении парижского департамента. Деменье, Бомец, Талейран, Ларошфуко были его главными членами. Они составили петицию к королю, в которой умоляли его отказаться от санкций против неприсягнувших священников. Петиция, в которой к Законодательному собранию отнеслись свысока, показывала истинные принципы правительства в религиозных делах. Они выражались аксиомой, которая составляет или должна составлять кодекс совести: «Если никакая религия не составляет закона, то пусть же никакая религия не станет и преступлением!»

Молодой писатель, имя которого должно было потом стяжать ореол мученичества, — Андре Шенье опубликовал о том же предмете письмо, достойное внимания потомства. Гению не свойственно омрачать свой взгляд минутным предубеждением. Он смотрит с такой высоты, что заблуждения народа не могут скрывать от него неизменный свет истины. В своих суждениях он заранее обладает беспристрастием будущего.

«Все те, — говорил Андре Шенье, — кто сохранил свободу разума и у кого патриотизм не состоит в одном желании господства, с большой печалью видят, что раздоры по поводу священников заняли собой первые минуты существования Национального собрания. Общественной мысли уже следовало просветиться в этом отношении.

Поделиться с друзьями: