«Ивановский миф» и литература
Шрифт:
И первым подойдет к костру мой друг по Иванову, штурман подводной лодки, коренастый крепыш Алексей Лебедев, притушит короткую трубку, взглянет на Полярную звезду и, немного картавя, прочтет:
Не плачь, мы жили жизнью смелой, Умели храбро умирать, — Ты на штабной бумаге белой Об этом можешь прочитать. Переживи внезапный холод, Полгода замуж не спеши, А я останусь вечно молод Там, в тайниках твоей души. А если сын родится вскоре, Ему одна стезя и цель, Ему одна дорога — море, Моя могила и купель» [317] .317
Дудин М. Поле притяжения. С. 82–83.
Второй, кто подходит к дудинскому костру, — это тоже земляк, политрук пулеметной роты Николай Майоров. С «юношеской стеснительностью» читает он начало своего «Мы»: «Есть в голосе моем звучание металла. / Я в жизнь вошел тяжелым и прямым. / Не все умрет. Не все войдет в каталог…»
А дальше мы слышим оттуда такие его слова: «… Я очень много думал о будущем, но в будущем я уже ничего не напишу: проклятая пуля в февральской метели под Смоленском лишила меня этой возможности» [318] .
318
Там же. С. 83–84.
Для Владимира Жукова гибель Майорова на всю жизнь осталась «ножевой раной». Иногда ему казалось, что в какой-то мере он, Жуков, повинен в раннем уходе друга из жизни. В воспоминаниях о Майорове он с горечью замечает: «… Мне порой думается: не поведай я Майорову о пулеметчиках, когда вернулся с финской, он бы выжил в годы Отечественной. Нет, в тылу он бы не усидел: не тот характер! Но в пулеметчики мог бы и не угодить…» [319] В стихах «Памяти Майорова» (1975) об этом чувстве «невольной вины» сказано так:
319
Тропинки памяти. С. 151.
Выделим здесь одно из принципиальных для автора убеждений: «самые-самые рухнули там…». Майоров для Жукова — самый-самый. Об этом прямо говорится в другом жуковском стихотворении, посвященном памяти друга:
Он был средь нас добрее всех, умнее всех, прямее всех, а в день повесток — в трудный день — еще к тому ж — смелее всех.Жуков, как и Дудин, пытается вернуть в настоящее ушедшего в инобытие друга во всей его духовно-плотской, если можно так выразиться, сути:
А он глядел во все глаза на мир из света и воды. В слух уходил — звенит роса, скрипят на веточках плоды. Вот чья-то женщина идет. Наверно, чья-то. Не ничья. Бровей разлет, руки полет, любая жилочка поет… Такая — да еще б ничья! Не обернулась… Ладно, что ж, в запасе — жизнь. Ударит час — полюбят, может быть, и нас, мир и без этого хорош. Еще мы шли на эту ложь. Но он, лукавя, понимал, что без любви не проживешь, что сам себя не проведешь — мир без нее и тускл и мал…(«Николай Майоров», 1959)
Эти стихи отмечены особым протеизмом. Лирический герой Жукова на миг перевоплощается в того, о ком он пишет. И здесь становится весьма уместным своеобразное цитирование майоровского «Августа» («мир из света и воды»), напоминание об интимной лирике автора «Мы». Но главное то, что сам Жуков рассматривает свою жизнь как продолжение судьбы погибшего друга. Юношеский максимализм, свойственный «поколению 40-го года», к которому были когда-то причастны молодые поэты из Иванова, преодолевается накопленным в суровых испытаниях жизненным опытом, и на расстоянии стал проступать главный, потаенный смысл их судеб. Только тот, кто ушел раньше, не успел выразить это. Но, уходя, он знал, что другой, оставшийся в живых, близкий по духу человек, доскажет за него о непрожитой им жизни. Жуков досказал Майорова по полной братской мере. Именно Владимиру Семеновичу мы обязаны выходом в свет сборника стихов Майорова «Мы были высоки, русоволосы» (1969), который и на сегодняшний день остается единственной книгой этого замечательного поэта. Так и слышится мне сейчас голос Жукова, который любил повторять, особенно в пору его работы над майоровским сборником: «Если бы Коля остался жив, нам всем нечего было бы делать в поэзии…». Конечно, Жуков, говоря так, явно преуменьшал свою роль в поэзии. Но какая горькая, личная мера недопроявленного таланта погибшего друга!..
По существу, и Дудин, и Жуков, как и собратья их по военной судьбе, независимо от того, были они атеистами, коммунистами или нет, в своем стремлении воскресить в стихах павших внутренне приближались к христианству с его верой в бессмертие души. Философской основой того лучшего, что создали «фронтовики», становилось отрицание забвения и, как следствие, воскрешение добра, поруганной красоты, попранного слова. Но путь поэтов военной судьбы, как и фронтового поколения в целом, нельзя видеть лишь через призму высокой, героической легенды. Сейчас все в большей мере осознаются трагические обертоны существования этого поколения.
Вспомним трудное вхождение «фронтовиков» в мирную действительность. Об этом говорится в одном из самых пронзительных произведений М. Дудина — в поэме «Вчера была война». Степенью ее драматизма объясняется тот факт, что созданная в 1946 году, она была полностью напечатана только лишь в начале шестидесятых годов. На первом плане этого произведения — стихия смятенных, часто не управляемых разумом чувств. Чем они вызваны? Лирический герой поэмы оказался на распутье между войной и миром. Как жить дальше? Как связать прошлое с будущим? Вот вопросы, на которые он хочет и не может пока получить ответов. В какой-то момент ему кажется, что историческая миссия, выпавшая на долю его поколения, уже выполнена. Пришла пора подводить итоги. Он пытается это сделать. И оказывается, до «вершин» еще очень далеко. Гордость за свое поколение и в то же время тревожное беспокойство — а что дальше? — пронизывает монолог лирического героя поэмы, обращенный к потомку:
Ты сам поймешь. Ты не посмотришь косо На жизнь мою, на угловатый стих. Я не картину — черновой набросок Тебе оставил о делах своих. Уж слишком необузданным и быстрым Был наш тяжелый, раскаленный век. Размашисто, безжалостно, как выстрел, Горел и рассыпался человек. О, как мы жили! Горько и жестоко! Ты глубже вникни в страсти наших дней. Тебе, мой друг, наверно, издалека Все будет по-особому видней. Мы лишь костями выстлали дорогу, А сами не добрались до вершин. А ты клянись торжественно и строго Все довершить, что я не довершил…Автор поэмы «Вчера была война» передоверяет таким образом послевоенное время людям следующего поколения. А что же остается ему? Произведение кончается словами: «И если есть на свете бог, // Так это ты — Поэзия». Увы, этот прекраснодушный вывод часто у Дудина и других поэтов-фронтовиков оборачивается во второй половине сороковых — начале пятидесятых годов имитацией поэтического творчества, иллюстрацией к пресловутой теории бесконфликтности, насаждаемой послевоенной критикой. Идеи, которыми жило «поколение 40-го года», за которые гибли молодые советские романтики, отвердевали, становились, как сейчас говорят, концептом. Наступала пора «смерти автора» в поэзии фронтового поколения, особенно в ее «гражданской» части. «Мы мирные люди сегодня, старик. // Малиновый полдень над нами стоит, // Сверкает кипучим огнем вдохновенья, //Горячим трудом моего поколенья»; «Я лучшие чувства словам передам, // Чтоб птицей летели слова по рядам, // Чтоб в сердце входила, чиста и строга, // На радость друзей, боевая строка, // Чтоб честные люди на светлой земле // Считали меня коммунистом!» Неужели эти вымороченные стихотворные строки принадлежат автору поэмы «Вчера была война»? К сожалению, это так. И Жуков, написавший «Атаку» и «Пулеметчика», выпускает в 1952 году поэтический сборник с характерным названием «Светлый путь», где декларирует в стихотворении, давшем название этой книге:
Не беда, что все некогда нам отдохнуть, — Нам шагать и шагать в лучезарные дали. Оглянись, современник, на пройденный путь, Дух захватит, какой мы конец отмахали!.. Пусть враги задыхаются в злобстве тупом, Строят козни, мечтая о дьявольском деле. Но сильней во сто крат грозных атомных бомб Непреложная правда марксистской идеи…Политическая ангажированность, художественная слабость подобного рода вирша не подлежит сомнению. В сущности это были стихи, удостоверяющие идеологическую благонадежность авторов в глазах государства, и не более. А. Т. Твардовский, которого В. Жуков считал своим учителем, однажды написал своему ивановскому ученику по поводу такого рода сочинений: «…Все это — производное. Все это от неполной правдивости и искренности тона, от „самоцензуры“, которую Вы поставили над своим настроением. Захотелось Вам выразить чувство некоей грусти о том, что „прошло и стало милым“ — о фронтовых днях и ночах, солдатской службе и т. д. Но вы тут же соображаете: а не противоречит ли это пафосу послевоенного строительства? И начинаете уверять себя и друзей своих, что, собственно, никакой грусти нет, что „с лесов послевоенной пятилетки нам всем сегодня виден коммунизм“. И получилось, что вроде и не о чем толковать» [320] .
320
Твардовский А. О литературе. М., 1973. С. 254.