Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мужественный и женственный элемент! От одного замечательного русского ученого слышал я замечание, что сочетание полов под разными видами и именованиями проходит по всему мирозданию: не только в животном и растительном царстве, но и в химических процессах и механическом движении светил формула все та же одна везде, говорил он, поясняя этот закон опытами и математическими выкладками. Глубоко мне врезалось это замечание; полное развитие его в научном изложении должно бы составить эпоху и поставить нашего ученого в ряд с Секки, если не выше. Но не в том дело. С кем я ни соприкасался в жизни, везде со мною оставалась женственная, пассивная роль. Я занимал кафедру и пользовался редким вниманием слушателей; я увлекал; затаив дыхание, мне внимали. (Надеюсь, бывшие слушатели мои не отвергнут этого и не уличат в неосновательном самохвальстве). Но я не породил и не воспитал учеников. На каких дальнейших поприщах я ни стоял, никогда, почти никогда не давалось мне руководительство, на которое, впрочем, никогда не хватало у меня и дерзновения. Препятствия не останавливали моей деятельности, но вгоняли внутрь. Чем порождена не отступавшая ни на минуту гамлетовщина, недоверие к своей силе, сомнение в своем нравственном праве, вечное опасение переступить предел чужой свободы? Не бесплодно ли после того, может быть, и пройдена жизнь?

Были у меня и еще товарищи, наиболее близкие, наиболее родственные по духу. Нас было трое, об этом сказал я выше. Но та близость была другого строя, не семинарская, и сошлись мы, строго говоря, не в Семинарии. Богословский класс послужил только началом, хотя с одним из троих, В. М. Сперанским, началось знакомство еще с Риторики, и сидел он в том же втором отделении Риторического класса, что и я. Его уже и нет теперь на свете, и его высокий, чистый образ заслуживал бы подробного изложения в особенном обстоятельном очерке. Дойдет ли, однако, до него когда-нибудь перо в этих набросках?

Глава XLIV

СОСТАВ УЧАЩИХСЯ

Лавров, Перервенец, Остроумов, Николай Алексеевич — это не все типы семинаристов моего времени. Остроумов даже не тип, он случайность. У каждого из поименованных была своя особенность, выдвигавшая его туда или сюда. Большинство было безличнее: вели себя исправно, неупустительно посещали классы, держали в порядке тетрадки, учили уроки, подавали письменные упражнения, вдаль не заносились. Перейдя в Богословский класс, подумывали о местах. К чести московских семинаристов, водка не считалась поэзией жизни, как в других семинариях. Бурсацкая удаль Перервенца, граничащая с развратом в одну сторону, мошенничеством в другую, шла от закрытого училища, в котором он получил воспитание, и от сиротства, которое оставило его без добрых примеров. Главный контингент семинаристов, если не по числу, то по весу, растворен был в обществе, сидел корнями в семье. Нравственная воспитательная сила сосредоточивалась в священнослужительском мире, и притом столичном. Поповичи задавали тон, приучали к благопристойности, в которой дома воспитаны, и к чувству нравственного достоинства. Повествование о грязных похождениях, которые в других семинариях составили бы эпопею, здесь или не находило слушателей, или выслушивалось с пренебрежительным смехом, каким награждают паяцев. Небольшой кружок собирался около рассказчика, да и тот состоял из отребья: знаменательная черта, которую не мешает иметь в виду при рассуждениях о сравнительном достоинстве закрытого и открытого воспитания, именно в духовно-учебных заведениях! Важен факт не сам по себе, закрытое или открытое заведение; важно то, каков дух в нем, откуда он идет и чем питается. Московская семинария отличалась среди всех духом порядочности и относительного благородства. Разумею все семинарии великороссийские и малороссийские, не исключая Петербургской; петербургское столичное духовенство малочисленнее московского и от себя мало вливало в семинарию, распихивая детей более по другим заведениям. О семинариях Западного края не говорю: сколько видел я тамошних воспитанников, они более всех приближались к московским и менее прочих носили бурсацкую печать.

Превосходство Московской семинарии, сейчас упомянутое, отзывалось потом даже в Академии. «Москвич» — это был особый тип среди академических студентов, отличный от общего бурсачного, и, замечательная вещь, он не ограничивался наружностию или поведением, а оставлял свои след в учебных успехах. Во все тридцать лет от начала Академии и до того времени, как я поступил в нее и ее прошел, первенство по успехам оставалось преимущественно за москвичами, иногда за вифанцами и редко за студентами других семинарий. Не помню твердо первых четырех курсов; из первого, во всяком случае, вышел первенцем москвич, Делицын; начиная же с V курса до XVII москвичи были первенцами в семи, в трех вифанцы и только в трех воспитанники всех остальных семинарий; а вплоть до XV курса к Московской академии приписаны были целые два учебные округа с своими семинариями! Это умственное превозможение не ограничивалось поставкой первых магистров. В XIII курсе и первый, и второй, и третий магистры были москвичи, в XVI — первый и второй; не знаю, был ли хотя один курс, в котором бы не оканчивало одного или даже двоих москвичей в первом пятке, хотя бы первый магистр был и не из московских. Откуда это? Не от пристрастия; списки студентов составлялись, за весьма немногими исключениями, строго. Не от семинарского преподавания. Хотя в Московскую семинарию и назначали профессоров из лучших студентов, но я показал в одной из предыдущих глав, каков был уровень преподавания. Успех условливался приготовительным развитием во всяком случае. Бесспорно, из других семинарий поступали дарования, может быть, даже более сильные; климат не мог иметь своим последствием, чтобы в московском духовенстве родились более способные дети, нежели в остальных двадцати с лишком губерниях. Поступали из других губерний бесспорно даже лучше подготовленные в школьном смысле; ведь отовсюду присылаемы были первые, а курс учебный повсюду был тот же. Но кроме школьной подготовки была другая, жизненная; кроме умственной выправки — другая, духовная; кроме образования — культура. Академия и семья — вот два деятеля, близость которых давала москвичу и вифанцу (одному в более сильной, другому в слабейшей степени) высшую культуру сравнительно с калужцем или пензенцем. Точки зрения иные, кругозор шире, нравственный подъем и выше, и глубже; а все это не могло не отзываться и на прохождении курса семинарского и академического. Были деятели недюжинные и в науке, и в литературе из воспитанников Московской академии, не удостоенные от нее магистерской степени; назову некоторых: Билярский, Иринарх Введенский, Вукол Ундольский. Академию, казалось бы, можно упрекнуть за несправедливость, невнимательность. Я иначе объясняю: то развитие, та культура, которые на студенческой скамье вручали первенство другим, приобретены поименованными позднее, а задатки были богаче, нежели у их сверстников-магистров, которых развитие, может быть, даже и остановилось с окончанием академического курса, когда у тех, напротив, продолжалось и росло.

В грязных кутежах, сказал я, московский семинарист не находил поэзии. Большинство зато не искало и никакой поэзии; как бы только перейти в следующий класс, а затем кончить курс, вне же класса — добыть кусок, если нет готового в казне или в родительском доме. Посторонними средствами пропитания были: 1) уроки, 2) переписка и 3) работа голосом. Немногие были столь счастливы, чтобы находить, подобно Лаврову, амбулаторные уроки и получать поурочную плату. Большею частию садились в дом на хлебы у какого-нибудь священника или даже дьячка, с обязанностью проходить с парнишкой училищный курс или помогать при прохождении Риторического; плата, кроме стола и помещения, простиралась от пяти до десяти рублей в месяц (ассигнациями). Переписка производилась в обширных размерах. Одних агентов вроде Лаврова было, думаю, до десятка; материалами снабжал университет (переписывались и лекции, и диссертации); снабжали и присутственные места. Цены были разные, соображенные и с количеством, и с качеством работы. Перервенец получал лишний против других заработок за красивый почерк; ему давали и материал более ценный, вроде докладных записок. Бывали работы, хотя соединенные с перепиской, но требовавшие не одного механического труда; тот же Перервенец трудился в Архиве над извлечением материалов для Гастева, издававшего исторические и статистические сведения о Москве.

Голосом работавшие большею частию были отпетый народ; зачислялись в частный хор и шлялись по халтурам, смотрели вон из семинарии. Ради похорон и свадеб пропускались и классы. Исключение составляли певчие семинарского хора; у них тоже были халтуры, нанимали их и на обедни, и на всенощные, и на свадьбы; хор имел и годовые заподряженные места; но певчие не принадлежали к отбросу, по крайней мере не все принадлежали. Вообще же певчий слыл пьяницей: если не все пристращались к напиткам, то не было ни одного не пьющего, по странному антигигиеническому предрассудку, что певчему неизбежно «прочищать голос», особенно басу. Откуда взялось это глупое предание и в силу чего укрепилось?

Голос для семинариста был капитал, и именно бас. Хорошие тенора вообще редки, да ими и не дорожили; кроме певческого хора куда же с ним? Другое дело бас; с ним при посредственном аттестате можно получить дьяконское место в самой Москве или даже протодьяконское; даже курса не нужно оканчивать, чтобы получить место, в собор например. Оттого шестнадцатилетние и даже пятнадцатилетние мальчуганы старались «накрикивать» себе басы. Если для развлечения философ или даже ритор возглашает Апостол (это случалось иногда даже в классной зале в свободные часы), подражая чтению в церкви, то возглашает непременно басом, и чаще всего свадебный Апостол, чтобы дать почувствовать силу окончательных слов: «А жена да боится своего мужа»; «своего мужа» есть динамометр горла.

Учился со мною сын успенского протодьякона, знаменитого Александра Антоновича. Учился хотя посредственно, но не так, однако, чтоб угодить на исключение. Голоса не было у него никакого; речь глухая, беззвучная, горло будто обложено бархатом. Некоторые удивлялись, что у голосистого отца такой безголосый сын, и сам Зиновьев, видимо, скорбел об отсутствии отцовского дара. «А мне кажется, — возражал я, — наоборот; эта безголосица и предвещает голос; смотрите, откроется басина не хуже отцовского». — «Нет, уж этого не будет, — отзывался с отчаянием протодьяконский сын; — горло у меня, должно быть, застужено». Предсказание мое сбылось. По переводе в Среднее отделение голос у Зиновьева, по народному выражению, стал «ломаться»; речь начала издавать двоящиеся и троящиеся звуки, в которых безтонная сипота соперничала с тонами низкими и высокими, выходившими вперемежку и даже одновременно. Голос очистился и затем образовался бас, — не берусь судить, равный ли отцовскому, но сильный и приятный. Ожил парень. Он носился со своим кладом; с таким лицом, воображаю, ходят в первые дни выигравшие 200 000 по лотерейному билету. Куда тут уроки, куда обдумыванья тем на письменные упражнения? В рекреационные часы между классами то и дело слышишь или густое «Благочестивейшему, Самодержавнейшему…», или громогласное «Да боится своего мужа», а не то «Иисус Христом бысть». Последняя фраза есть конец пасхального Евангелия, и Зиновьев объяснял, что она есть труднейшее изо всех окончаний во всех евангельских чтениях: сверхъестественным искусством нужно обладать, чтобы, подняв голос на высшую ноту диапазона, произнести бысть, а не басть. — Что же? Зиновьев и исчез скоро; исчез и погиб; погиб, между прочим, именно от этого дьявольского предрассудка, что необходимо прочищать голос.

Есть, однако, были по крайней мере, элементы для разумного певческого воспитания, которого до сих пор недостает России, в частности духовенству. Можно было бы воспользоваться самым этим басолюбием, взять его в руки, поднять цену другим голосам, возбудить соревнование, развить вкус и искусство.

Нас окончило курс девяносто человек ровно или с небольшим, а в Низшем отделении было до трехсот, если не более; две трети отошло. Отваливались или особенно бойкие, или совсем негодные, невозможные. Впрочем, со мною даже окончил курс совсем невозможный. Аттестованный семинарским начальством «со странностями в характере», Иван Михайлович был, по нынешнему вежливому выражению, душевнобольной человек. Он был казеннокоштный. С наружностью орангутанга, не высокий ростом, он держал себя и расхаживал важно в длиннополом казенном сюртуке синего сукна, с чувством самодовольной уверенности размахивая руками. Он приносил в класс и прочитывал вслух товарищам свои литературные произведения, повести и драмы, которые пек как блины. Что это были за произведения! В них было все, кроме смысла. Был и смысл, но только грамматический, а далее никакая пифия не разобрала бы; слова безо всякой, даже кажущейся связи; действия невозможные, имена неслыханные. И, однако, дотянул и окончил курс! Товарищи над ним издевались, приставали к нему, дразнили, расхваливали на смех его писания, поощряли к ним, и он не шутя сердился и не шутя гордился. Дергали его за полы во время чтения, поставив его предварительно на стол. Он оборачивался туда и сюда к пристававшим, огрызался; но и успокоивался тотчас, когда дразнившие выражали удивление необыкновенным творческим способностям автора. Это было гадкое зрелище, и мы удалялись с Николаем Алексеевичем, жалея несчастного и негодуя на бессердечность издевавшихся. Но аттестат о полном окончании курса в руках субъекта с такими «странностями в характере» остается фактом, характеризующим семинарское воспитание. Куда делся Иван Михайлович? Какой несчастный приходлолучил его в пастыри? И нашлась невеста, и народились, конечно, дети… Мы с Николаем Алексеевичем рассуждали, что единственная дорога ему была бы в послушники.

В обоих младших отделениях, Низшем и Среднем, скоро означался отстой. Он рано повадился ходить по полпивным и биллиардным, уроков не учил; когда спрашивали, пробивался подсказами; на экзаменах предлагал вместо ответа молчание. Иногда олух не довольствовался этим, но, возвращаясь от экзаменационного стола, делал рожу в направлении экзаменаторов, хотя и невидимо для них, как бы говоря: «Что, много взяли?» Ах, помню я сцену, глубоко потрясшую класс! Экзаменовавший ректор (Иосиф) заметил это нахальное движение. Ученик был казеннокоштный. Ректор позвал его к столу и произнес ему речь, начинавшуюся словами: «Чему ты смеешься? над чем ты смеешься?» Напомнил ему о потрачиваемых на него деньгах, о заботах, на него простираемых, и о его неблагодарности, сопровождаемой притом такою оскорбительною непочтительностью к присутствующим, и к начальству, и к товарищам. Олицетворил ему настроение товарищей, с каким они должны смотреть на его кривлянье, только ему кажущееся забавным, и ничего ни от кого для него не влекущее, кроме тем более усиленного презрения к нему же самому ото всех. Ректор говорил долго, говорил мягко, говорил с дрожанием в голосе. Еще немного, и класс бы расплакался. А получавший внушение стоял, нагнув голову несколько набок с глупейшим видом, желавшим изобразить раскаяние, но не выражавшим ничего, кроме досады, что так долго держат у стола.

Эти подонки семинарские большею частию были из сельских захребетников, иногда же дети и московских дьячков, не видавшие доброго примера и в семействе, принимаемые к собутыльничеству самими родителями. Семейная жизнь с хозяйственными заботами, может быть, исправляла некоторых по поступлении во дьячки; вырабатывался практический человек; семинарская беспорядочность оказывалась временным угаром молодости.

Не весь отстой, однако, шел в дьячки. Часть поступала на гражданскую службу, умножая собою крапивное семя, именно дети священников и дьяконов; не знаю даже случая, чтобы кто-нибудь из привилегированных по рождению, каковыми были священнослужительские дети, добровольно обращался в бесправное состояние причетников. Сыновья даже причетников только при безысходной нужде и совершенной неспособности к науке решались надеть причетнический стихарь. Не говоря о Философском классе, откуда исключенному, хотя бы сыну дьячка, открывалась дорога в сельские и уездные дьяконы, даже для уволенных из Риторики был выход помимо причетничества: ветеринарный институт. Экзамен был легкий, сведений особых не требовалось. Я знаю нескольких исключенных из Риторики дьячковских детей, которые таким путем вышли из распутия, оставлявшего им на выбор идти или в мещане, или по примеру отца в причетники.

Поделиться с друзьями: