Из тьмы веков
Шрифт:
Мулла сказал, что целую неделю не был дома, ездил в Назрань к родственникам и ничего не знает.
— Бунт! Сговор! Вы знаете, чем это пахнет?! — снова начал стращать собравшихся полицейский. — Вы забыли поход барона фон Розена? — Он указал плеткой на руины сожженных аулов. — Этого мало вам? Мы не позволим!
И когда его визгливые причитания надоели собравшимся, все тот же голос, что и прежде, снова крикнул из задних рядов:
— Пхарказ, успокой своего брата! А то он до грыжи докричится!..
И снова раздался дружный смех.
Пхарказ встал и обернулся:
— У твоей матери с тех пор, как она тебя, дурака, родила — грыжа!
— Собачий сын! А ну, выйди!
И случилось так, что в это время Пхарказ очутился почти рядом с помощником пристава.
— Два Пхарказа! — снова раздалось из толпы.
И тогда поднялся неудержимый хохот.
Старики вскочили, замахали палками, затрясли бородами, призывая народ к тишине.
Пхарказ заметался, забегал, чтобы узнать обидчика. Помощник пристава не понимал, о чем речь, что происходит, и требовал порядка, требовал разъяснения.
— Не переводи ему нашу глупость! — опережая Гойтемира, крикнул один из стариков.
И Гойтемир сказал гостю, что в задних рядах сидит дурачок, который ничего не понимает и сквернословит. Он указал на дурачка по прозванию Циска-мулла [49] , который действительно оказался задних рядах.
Гойтемир велел для вида вывести подростка и посадить впереди.
Но когда парни схватили Циска-муллу под руки и поволокли вперед, тот так испугался, что повалился на землю и стал отбиваться, как припадочный.
49
Циска-мулла — кошачий мулла (инг.).
— Я не скажу! — вопил он сквозь слезы. — Люди отрежут мне язык! Я не скажу! Пустите! Пустите! Пустите!
Наконец он вырвался и сломя голову понесся прочь. Уже издали Циска-мулла погрозил кулаком и плача, послал Пхарказу самые страшные ругательства.
Помощник пристава с глубоким презрением смотрел на дикую толпу, которая веселилась и выла без всякого, как ему казалось, повода. Ему было противно это сборище, и он желал только одного — покончить дело как можно скорее и уехать.
Он поднял руку. Водворилась тишина.
— Гарак Эгиев здесь?
Гарак поднялся. Полицейский посмотрел на него строго и спросил:
— Ты зачинщик?
Гойтемир перевел.
— Нет, — холодно ответил Гарак и хотел было сесть, но Гойтемир обратился к нему.
— Ты не трусь, Гарак, — сказал он, — ты же не в юбке.
— Не твое дело спрашивать, а его! — Гарак мотнул головой в сторону помощника пристава. — А юбка на мне или штаны, это ты узнаешь.
— Только не забудь, что это тебя интересовало! Толмач! [50]
50
Толмач — переводчик (кавказ.).
— Нет тут зачинщиков!
— Гарак все время был с нами!
— Мы ничего не знаем! — раздались в толпе возгласы.
Гойтемир переводил их, как хотел.
— Предупреждаю! — сказал полицейский. — Это последняя поблажка вам! Если еще раз допустите такое — будет плохо! А тебе, — он погрозил нагайкой Гараку, — Сибири не миновать! На рожон лезешь, подстрекатель? Уймем! — И с этим он уехал.
Сначала горцы недоумевали, почему на сей раз все обошлось благополучно, а потом догадались: потому, что сделали дело сообща. Со всех спрос не тот, что с одного! Жизнь учила.
Зима прошла без особых забот. «Валежника» было сколько угодно. Не мерзли, хотя и жалели лес, жалели каждую плаху. Не так рубили прежде. На выбор. Которая кривая да с дуплом, ту только и брали. А теперь трещали в очагах подряд и коряга и строевой кругляк.
Калой эту зиму тоже запомнил на всю жизнь. Еще с осени Гарак отвез его в аул Джарах учиться. Никто не знал толком, что такое учиться. Но люди понимали, что если человек говорит по-русски, это хорошо. Он может объясниться с покупателями на базаре, его не обманут лавочники, он поймет, что говорит начальство, и даже может стать толмачом. Но не всякому выпадала такая удача. Только очень немногим удавалось пристроить ребенка в станице, в русскую семью, где он жил на побегушках и учился разговаривать.
Была еще школа в Назрани. Но о ней горцы не мечтали. Там за места дрались даже богачи. Ведь принимали пятьдесят мальчиков от всего народа. Поэтому, когда писарь Джараховского сельского правления открыл у себя школу, от желающих не было отбоя. А к тому же стало известно, что с бедных писарь ничего не берет. К нему-то и попал Калой. Один от всего Эги-аула.
Школа помещалась в небольшой комнате рядом с сельским правлением. В ней горцы соорудили для своих детей нары, поставили печку. И двадцать пять счастливцев начали заниматься. Утром их учил молитвам мулла. Потом они пекли себе лепешки и заваривали чай из травки, а после еды приходил писарь и разговаривал с ними по-русски. На его уроки в комнату набивались и взрослые, чтобы выучить хоть несколько русских слов. Зимой смеркалось рано. Лампы не было. Мальчики жались к крохотной печурке, а потом, не раздеваясь, спать на голые нары, грея друг друга телами. Как только в печке потухал огонь, холод проникал в комнату во все щели.
Калой учился хорошо. Легко запоминал слова. С товарищами ладил. К писарю он относился с большим почтением, потому что тот жалел детей и никогда не наказывал. А от муллы им влетало частенько.
Так прошли осень и зима. Уже сотни русских слов знали ребята. Они научились читать по складам и писать печатными буквами свои фамилии.
Но в это время случилось несчастье. Писарь заболел.
Ребята носили ему воду, кололи дрова, топили печь. Сначала он шутил с ними, собирал их на занятия к себе. Но ему становилось все хуже и хуже, и наконец ребята узнали, что он уезжает совсем.
По небу ползли низкие темные тучи. Понуро стоял, отворачивая морду от холодного ветра, черный мерин, запряженный в бричку. Во дворе у плетня сбились в кучу ученики в мохнатых папахах. Громко скрипнула дверь. Вышел из сакли писарь. Высокий, худой, в шинели. Впалая грудь накрест повязана башлыком. Он хотел подойти к ребятам, сказать им что-то, но не смог. Только посмотрел на них долгим взглядом, закашлялся от свежего воздуха и, махнув рукой, полез в бричку. Хозяин вынес его небольшой сундучок.
Бричка завизжала, поехала. За воротами писарь оглянулся. Ребята стояли, повернув к нему лица. Он виновато улыбнулся, снял шапку. Нечесаные пряди русых волос упали на белый лоб, на большие глаза. Ребята тоже стянули папахи, выбежали на дорогу, постояли и снова перепорхнули на пригорок, с которого еще долго можно было видеть учителя. Так и стояли они там, бритоголовые, большеглазые, прощаясь навсегда с первым русским, который пришел к ним в горы не с ружьем, а с человеческим сердцем.
Вскоре донесся слух, что писарь умер.