Из тупика
Шрифт:
– Ты... комик, - ответил Дрейер.
– Ты бы хоть сейчас не смешил людей. Американец, говоришь? Ну так и убирайся вместе с американским эшелоном... Что ты сидишь здесь, мудря лукаво?
– В том-то и сущность моей оригинальной натуры, - возразил ему Басалаго, - что я никуда не уйду. Паспорт - это зацепка, просто человеку нужна пристань под старость. Но я остаюсь здесь до конца. Или до победы, или... до поражения.
Дрейер докурил папиросу и встал:
– Куда меня сейчас?
– В тюрьму...
– Ну ладно, Мишка! Когда меня станут вешать, ты приди посмотреть...
– Это же противно!
– ответил Басалаго.
– Я не обещаю.
– Нет, ты приди. Коли не постыдился прийти арестовать как "товарищ товарища", так, будь любезен, приди и повесь как "товарищ товарища" по корпусу.
– Ты так хочешь, Николаша?
– Да. Приди. Я тебе покажу, как мы умеем умирать...
Но сначала Дрейеру показали, как будут умирать его товарищи. Партийная группа Карла Теснанова, арестованная, была еще жива{33}. Как военного человека, Дрейера от нее отделили. И возили его, из ночи в ночь, на казни. Его тоже не раз прислоняли на тюремной барже к броневому щиту, возле которого расстреливали людей, и сплющенные бронею пули отскакивали горячими лепешками. Он немало повидал за эти дни, даже слишком много для одного человека. Этот могучий великан, с раскатистым голосом и пышной шевелюрой, похудел, спал с голоса, а волосы его стали белыми, как крыло чайки... Ему было предъявлено потом обвинение: "1. Принадлежность к преступной партии коммунистов-большевиков, стремящейся к ниспровержению законных правительств.
2. Агитация на публичных митингах Архангельска и Соломбалы против наших союзников, которые вели вместе с нами войну против центральных держав, и
3. Попытка оставить Архангельск в руках большевиков, а также затопление судов на фарватере с целью препятствовать проникновению кораблей союзного нам флота".
– Ни один пункт не отрицаю, - подписался Дрейер под приговором.
– Все было именно так... И каждым пунктом вашего обвинения - горжусь!
В застенке ломали его волю. Враги знали, что Дрейер был, лучшим оратором в полуэкипаже, что его любили и любят архангельцы, и теперь надо было показать Дрейера в ином виде, сломленным.
Как одуряюще пахло весной, которая сочилась даже в каземат...
Скоро черемуха вскинет упругие ветви, они дотянутся сюда - до окошка его камеры. А его уже не будет. Часто звякал в двери глазок: Дрейера изучали, даже дамы приходили смотреть на поручика, ставшего большевиком. О, эти прекрасные женские глаза, глядящие в круглую железку тюремной двери... "Как вам не стыдно!" - хотелось сказать им. А во дворе тюрьмы вовсю тарахтело разбитое фортепьяно, и чистый голос выводил под Вертинского.
Ваши пальцы пахнут ладаном,
И в ресницах спит печаль,
Ничего теперь не надо вам,
Никого теперь не жаль...
"И много надо, - размышлял Дрейер, - и всех жаль!"
А внутри двора гуськом вдоль стены блуждали женские тени: был час женской прогулки, и он стал его последним часом. Дрейера вывели во двор, арестанток оттиснули на край, а посреди двора, прямо на камнях, с помощью керосина, развели костер...
Собрались приглашенные - как в театр. Были союзники, были чиновники, представители прессы, были и женщины. Слава богу, не догадались привести детей. И не пришел лейтенант Басалаго ("Трус", - думал о нем Николай Александрович).
– Читайте, - сказал он.
– В сотый раз... уже надоело!
В глубине тюремного колодца, сложенного из камня, еще раз зачитали для гостей!
– конфирмацию суда, составленную на основании законов империи, которой уже не существовало. Потом подошел полковник Дилакторский, сорвал с плеч Дрейера погоны, отцепил от пояса кортик и снял ордена. Все это полетело в костер. Но перед этим Дилакторский долго ломал кортик - символ дворянского достоинства. Ломал долго и безуспешно - крепкая сталь не поддавалась, и полковнику было стыдно перед дамами.
– Позвольте, я попробую, - сказал ему Дрейер.
Взял кортик, переломил на колене, отшвырнул в костер:
– Пожалуйста... Вот так надо!
Дрейера спросили здесь же - не отрекается ли он?
– Нет, - ответил поручик.
– Я не отрекаюсь.
И тогда во дворе тюрьмы появился Басалаго.
– Я, - сказал он, - только что разговаривал с его превосходительством Евгением Карловичем о тебе, Николаша! Согласись, что твое положение глупо: потомственный тверской дворянин, окончил Морской корпус его величества... Ну да! Евгений Карлович так и понял: увлечение молодости, и оно простительно...
– Что тебе от меня сейчас надо?
– спросил Дрейер.
– Коли уж ты явился, так встань в сторону и веди себя скромно.
– Нам ничего не надо, это тебе надо, - ответил Басалаго.
– Публично откажись от своих убеждений, к чему тебе этот марксизм? Мы уже переговорили с генералом Айронсайдом, и в батальоне имени Дайера есть и не такие отпетые головы, как твоя. Еще можно искупить вину кровью.
– Отстань... я не отрекаюсь!
– повторил Дрейер.
Дилакторский шагнул к нему:
– Тогда приготовьтесь к казни...
Дрейера увели в камеру, там ему связали руки и сделали глубокий укол в спину. Он чувствовал, как входит в тело игла и разливается по крови что-то жуткое и бедовое. Они хотели его видеть сломленным, и этот укол вызвал паралич воли. Дрейер вздрогнул и... заплакал.
Свежий ветер летел над Двиной, косо взмывали чайки, ветви черемух трясло над тюремной оградой. И бурные приступы рыданий колотили истощенное тело. Вот тогда его вывели: пусть все видят, как он плачет. Кто-то засмеялся (уж не Басалаго ли?):
– Так покажи, Николаша, как вы умеете умирать?
Сквозь рыдания Дрейер ответил в толпу "гостей":
– Ты умрешь хуже собаки... А я все равно - человеком...
И вдоль стен плакали женщины - тихо, тихо. Кусая платочки.
Николая Александровича поставили на краю ямы.
– Бывший поручик Дрейер, - заорал на него Дилакторский, - долго ли нам еще возиться с вами?! Покайтесь, черт побери!..
Рьщающие губы дрогнули, но воля была еще жива.
– Я - большевик, полковник. А вы меня с кем-то путаете... Мне ли каяться?
Так погиб Николай Александрович Дрейер.
* * *
Мечта Чайковского, запропавшего на парижском житии, о собственных архангельских миллионах, кажется, близка к осуществлению. Пробный оттиск кредиток лежал сейчас на столе, и лейтенант Уилки стянул с руки перчатку. "Вот оно - почти гамлетовское: быть или не быть?.."
Вынул из пачки одну кредитку. Вынул и ахнул: двуглавый орел, цепляясь когтями за державу и скипетр, подобрал под себя гербы всех покоренных народов, - даже Финляндию, заодно с бароном Маннергеймом! Медлить было нельзя: скандал грозил обернуться склокой в союзном лагере... Могло сорваться наступление Юденича на Петроград из-за такой ерунды, как архангельские деньги. Ведь столько было приложено стараний, чтобы Маннергейм не особенно-то дулся на Колчака, и вот... Русский орел, возрожденный в Архангельске, снова вцепился в финляндский герб.