Из записной книжки отставного приказчика Касьяна Яманова
Шрифт:
На сей раз довольно, будь каким угодно современным талантливым писателем, а уж кровавее этого романа, ей-ей, ничего не придумаешь!..
16 декабря
Странное дело! Петербург — город русский, столица Российского государства, но в нем имеется всего две труппы актеров, дающих представления на русском языке: одна драматическая и одна оперная, тогда как в то же время трупп, представляющих на иностранных языках, имеется пять, а именно: немецкая, французская, итальянская, театр Буфф и театр Берга. Сюда также можно причислить и шестую группу цирка Гинне, где клоуны бормочут по-французски, по-немецки или по-английски, а собаки и лошади понукаются тоже на этих языках. Неужели это делается в видах обучения нас иностранным языкам? В иноязычные театры идешь иногда поневоле, так как для того, чтобы добыть билет в русский театр, необходимо обладать или особенным счастьем, или физическою силою, или заплатить театральному барышнику двойную цену, или, что еще лучше, отдаться бенефицианту, который иногда сдерет с тебя за билет четвертную сумму. Так, например, я, желая развлечься театральным представлением, но ни разу не могши достать билета в, русский театр, всю прошлую неделю ходил в иноязычные театры и до того насобачился в иностранных выражениях, что сегодня, сев писать для моего журнала „Сын Гостиного Двора“ рассказ из народного быта, написал такую ерунду, что даже сам испугался. Все русские слова, как назло, выскочили из головы и заменились иностранными. После всего этого легко попасть и в сумасшедший дом.
Вот какой странный рассказ вышел из-под моего пера.
На комфортабельно устроенных антресолях, драпированных батистом, после элегантного фриштика из казеина и бутерброда, лежал русский пейзанин и читал брошюру популярных лекций о гигиене. Против него на козетке фигурировала пикантная пейзанка, кокетливо демонстрировав свою миниатюрную ботинку из-под шемизетки, и цитировала что-то из литературного альбома с гравюрами.
— Эдокси! — сказал пейзанин. — В голове моей возник гениальный проект, детали которого и параграфы я изложу тебе. Ты интеллектуальный субъект, можно сказать ба-бле, и идея моя не будет для тебя терра инкогнита. Ты знаешь, сколь охотно любят абитюе наших таверн все тривиальные экспрессии и цинические бон-мо. За эти бон-мо я хочу предложить нашему пейзанскому сосьете взимать с циников материальный штраф в виде сантимов и сумму эту ассигновать на основание классического лицея, где будут штундироваться наши дети.
— Все это очень распрекрасно, моншер Пьер, — пикировалась с мужем Эдокси. — Я знаю твои гуманные идеи в деле морали и эдюкации и вполне солидарна с ними, но поговорим немного об индивидуальности субъекта. Я питаю симпатию к одному сержанту, стоящему у нас на постое, и вот уже три дня, как нахожусь с ним в интимных отношениях. Будучи субъектом индивидуальным, я не хочу тебя игнорировать и потому анонсирую тебе об этом.
С энергией тигра вскочил Пьер с антресоль, и на физиономии Эдокси послышался громкий аплодисмент.
Эдокси вскрикнула, но дикий Пьер вцепился в ее шевелюру и сорвал шиньон. В это время вбежал бравый сержант и прекратил между ними баталию, встал нейтралитетом.
— Вот тебе и цивилизация! — воскликнула Эдокси, и на нее вдруг напала паника.
— Я ни полигамии, ни полиандрии допустить не могу! — проговорил Пьер и поник головой.
Сержант вынул из кармана полштоф и восстановил между ними мир.
Не правда ли, преизрядная чепуха? А все оттого, что посещаешь одни иноязычные спектакли, да и в русский театр попадешь, так видишь тоже иностранные пьесы, переделанные на русские нравы, а сюжеты этих пьес столько же пристали к русским нравам, сколь к корове пристало седло.
18 декабря
Вчера поутру генеральша призвала меня к себе и сказала:
— Ну, Касьян, теперь я твоей службой вполне довольна. Насчет медиумства ты теперь совсем привык и даже, можно сказать, собаку съел, так что любого француза можешь за пояс заткнуть. Одно только, манер у тебя деликатных нет. Летом мы поедем за границу, и ты этому самому медиумству будешь учиться там у знаменитого и самого главного медиума Юма, а теперь пока нынешнюю зиму привыкай к деликатным манерам. Я хочу, чтобы ты бывал везде, где бывают аристократическое общество и разные графы и генералы. Сегодня в Большом театре идет в первый раз „Комарго“: вот тебе два кресла, возьми с собой горничную Машу и иди.
Вынула из кармана два билета и подает. Взял билеты, но Маше ни слова, а побежал к дьячку Ижеесишенскому.
— Ну, говорю, Фараон, идем в Большой театр балет „Комарго“ смотреть.
— Окрестись лучиной! Нечто в театр духовные особы ходят?
— А ты нечто духовная особа? Вот, коли бы волосы длинные носил, тогда дело другое, а теперь кто ни взглянет на тебя, — сейчас скажет: купец из-под Щукина…
Почесал он это в затылке да и говорит:
— А и в самом деле идем. Ни разу балета не видая. Говорят, очень занятно. — Отправились.
Отменное представление! Как мне эти самые голоногенькие девочки понравились, что танцы водили, так просто беда! Пришел домой и на мою Марью Дементьевну глядеть не могу. Та мне: „Здравствуй, Касьян Иваныч, хорошо ли веселился?“ А я ей: „Брысь!“ Заплакала, ну, да леший ее побери!
Понятное дело: коли ежели человек на ученых актерок нагляделся, так нешто ему может после них нравиться простая женщина? Ни в жизнь!
22 декабря
И зачем я побывал в балете? Созерцание хорошеньких голоногеньких женщин сделало то, что я окончательно перестал находить хоть что-нибудь хорошее в моей Марье Дементьевне. Вот уже четыре дня прошло с тех пор, как я случайно попал в Большой театр на первое представление „Комарго“ и среди пестрой толпы танцовщиц заметил одну нежненькую блондиночку в желтом платье, а блондиночка эта до сих пор не идет из моей головы да и только! Так вот и стоит перед глазами, так и дрыгает розовыми ножками! Чувствую, что влюблен и влюблен очень глупо. Боюсь, чтобы не начать писать стихи „к ней“ и, таким образом, чтобы не дойти до положения „поэта-солдата“ Петра Мартьянова, который, как известно, пишет стихи не только „к ней“, но даже „к ее банту“, к „ее алькову“. Ежели я дойду до положения этой любовной горячки, то это может неблагоприятно повлиять на мой журнал „Сын Гостиного Двора“, первый нумер которого должен непременно выйти в первый день нового года. А Марья Дементьевна, как назло, так и лезет ко мне, невзирая на то, что на все ее речи я отвечаю одним коротким ответом: „брысь!“
12 января 1873 г.
О, как я влюбился в неизвестную мне балетную блондинку в желтом платье! Влюбился, как кот в марте месяце, и самым наиглупейшим образом! Лишь только заведу глаза, как она уже стоит передо мною и у самого носа махает голенькой ножкой. Я даже от пищи стал отказываться, хотя питье принимал охотно. С нежнолюбящей меня подругой моей, Марьей Дементьевной, я перестал разговаривать и на все ее вопросы отвечал односложным „брысь“. По целым часам просиживал я ночью у окошка и за неимением луны смотрел в то место, где должна быть луна. Я хотел заложить Карповичу шубу и часы и поднести ей букет живых цветов с любовной запиской; раз, незаметным образом, забрался на сцену Большого театра и хотя оттуда был выведен, но, невзирая на это, торжественно задумал поступить в балет на роли чертей, дабы сблизиться с милой блондинкой. С этой целью я начал даже составлять черновое прошение на имя начальника репертуарной части П. С. Федорова. Сотрудники мои по изданию газеты „Сын Гостиного Двора“ стали уже опасаться за существование самой газеты. Я похудел. В это время меня навестил дьячок Ижеесишенский, с которым мы не видались со дня первого представления балета „Камарго“.
— Что с тобой? Или холера перекатила? Ведь ты тоще попова кота без хвоста! — воскликнул он, всплеснув руками.
Я отвел его в сторону и сообщил, в чем дело. Он почесал затылок и многозначительно понюхал табаку.
— Хочешь, вылечу тебя от этой любвишки? — сказал он. — У меня есть отличное средство. Как рукой снимет!
— Вылечи, голубчик, — прошептал я и от полноты чувств упал к нему на грудь.
— Тащи графин холодной воды!
Я принес.
— Пей! — проговорил он, наливая стакан. Я повиновался.
— Пей другой!..
И таким образом он вкатил в меня целый графин. Я начал дрожать от холода.
— Теперь собирай в узел чистое белье и едем в Туликовы бани!
Был вторник — день банный, и мы отправились.
— Веденей, поддай на каменку по-татарски и в лучшую выпари вот этого господина купца! — крикнул дьячок знакомому парильщику. — Двугривенный на чай!
— С нашим удовольствием, ваше боголюбие, — отвечал парильщик. — Пожалуйте, ваше степенство! — обратился он ко мне.
Я отдался ему, и он повел меня на полок, где уже было приготовлено с десяток распаренных веников.
Дьячок последовал за нами.
— Запоем они страдают, что ли? — спросил про меня у дьячка парильщик.
— Хуже того. Влюблен. Так уже ты постарайся получше!
— Будьте покойны, все до капли вон выхлещем! — отвечал парильщик и принялся хлестать меня веником.
Тщетно ревел я коровой, тщетно хотел убежать с полка, тщетно молил парильщика дать мне легкую передышку, он был непреклонен и до тех пор не спустил меня с полка, пока не обхлестал об мою шкуру весь запас веников и не превратил их в то лекарство, которое некогда считалось нашими педагогами за радикальное средство от лени.
Через полчаса я красный, как вареный рак, сидел уже дома за самоваром и пил чай. Около меня сидела моя подруга Марья Дементьевна… и дивное дело, лицо ее по-прежнему казалось мне приятно, стан гибок, и я снова, как и в былое время, влепил ей в уста сахарные крупную безешку. Любви к балетной блондинке как не бывало!
Лекарство, исцелившее меня, настолько прекрасно, что я смело рекомендую его всем безнадежно влюбленным и опубликую его в ближайшем нумере „Сына Гостиного Двора“ и даже, мало того, — подобно Рукину и Истомину, лечащим от запоя, буду лечить от любви. Людям, решающимся на самоубийство вследствие безнадежной любви, советую испытать на себе это средство перед самоубийством: попытка не помешает, а пустить себе пулю в лоб или утопиться всегда можно успеть и после.
Вечером был у меня литератор Практиканов и принес мне богатейший материал для моей газеты „Сын Гостиного Двора“. Материал этот есть не что иное, как интимное письмо Турецкого Султана к Князю Бисмарку о своем житье-бытье. К Практиканову оно попало из мелочной лавки вместе с завернутой в него колбасой. Вот это письмо:
„Другу любезному, Оттону Карлычу, почтение!
Я уведомляю тебя, друг любезный, что я к тебе на именины приехать не могу, а лучше ужо по весне, как поедешь в Вену на выставку, так заезжай-ко сам к нам. Ей-ей, дело-то ладнее будет. С такой, брат, турчанкой познакомлю, что любой француженке нос утрет. Да тебе ехать оно и сподручнее. Ты — немец аккуратный и в дороге не исхарчишься, а наш брат поедет, да, пожалуй, и загуляет. К тому же я теперь стал соблюдать экономию. Сам знаешь, семейство большое: одних жен тысяча штук. Той на платье понадобилось, той на башмаки, другая стонет, что солопишко ветром подбит, третьей шляпку новую подай — и ведь все с меня, с одного вола. К тому же на праздниках и на попов издержался. Ведь наши попы народ алчный. Придет славить, так ты и в руки-то ему дай, да и брюхом-то он вынесет. А я теперь живу смирно и спокойно. Встанешь это поутру пораньше, пойдешь с архиереем нашим Муфтием Иванычем в трактир чайку напиться. Сухари свои берем. Придем и спросим на двоих, а потом коли ежели кто подойдет из знакомых, третью чашку потребуем да на копейку сахару. В двенадцать часов обедаем. Похлебаешь это щец со свининкой да студню, свернешь из нотной бумаги папироску да и на сеновал на бок. На диване совсем нынче не сплю: первое дело материя прорвалась, а обить новой все лень, а второе — столько в нем блох, что и не приведи Бог, больше, чем вашего брата немцев в Питере. За шутку извини. А что, кстати, у вас с восточным вопросом? У нас уже давно эту самую игру бросили, и я велел вынести его на чердак. Теперь по вечерам ежели, так все больше либо в три листика, либо в горку играем. Придет это папа римская, Муфтий Иваныч, евнух мой главный, вот мы вчетвером и засядем по копейке темная, а потом опрокинем по рюмке померанцевой, да и разойдемся по домам. Папа все жилит в игре, потому стар стал и думает, что его надувают. Вчера сцепился с Муфтием Иванычем насчет веры спорить, чья лучше. Потеха, да и только. Ну, наша вера хоть и поганая, а наш Муфтий Иваныч его переспорил, потому он насчет веры собаку съел. И пришли ты мне, друг любезный, Оттон Карлыч, вашу прусскую железную каску. Не думай только, чтобы она мне для войны нужна была, совсем нет; я и стрелять-то теперь разучился, а начал я, видишь ты, теперь постройку новой бани. Ну, сам знаешь, архитекторишки воруют, так я сам хожу по лесам да за десятником наблюдаю, так все боюсь, как бы кирпич мне в темя не упал. А коли на голове железная каска, так оно и спокойнее; к тому же в ней и на пожары ездить сподручнее, а я до пожаров смерть охотник, только воду качать сам не люблю. Коли пришлешь хорошую, то я тебе вышлю такого табаку, что до ошаления им закуришься. Подателю сего письма Меджидке водки не подноси, а то он загуляет и на целую неделю пропадет. Прощай. Жены мои, Фатьма Захаровна, Акулина Селиверстовна, Степанида Петровна, Анна Ивановна № 1, Анна Ивановна № 2, 3 и 4, Каролина Федоровна, Пульхерия Семеновна, Магдалина Федоровна, Тереза Федоровна… Ну, всех не перечтешь! Одним словом, вся тысяча и с ребятишками шлют тебе почтительный поклон и нижайше кланяются.