ЖАНРЫ

Избранное: Социология музыки
Шрифт:

Вся история искусства, как оно воспринимается и осмысляется, состоит из таких тяжелых пробуждений; иначе едва ли может и быть, коль скоро оно окружено тяжелым морем равнодушия всех ко всему, – иное, а именно хоть какая-то заинтересованность есть только исключение: все творческое живет в этой теснимой со всех сторон зыбкой и неустойчивой области исключений.

Коль скоро музыка Веберна только начала открывать свой смысл, то в этой ситуации есть и другая сторона: то начало, которое сопровождается удивлением и потрясенной озадаченностью, внутренне очень далеко от конца. Отсюда правда, все же не следует, что конец может наступить в любой момент. Начало ценно своей свежестью, т.е. способностью слышать совсем особое совсем особенно. Однако, такое начало начинает постепенно разбирать, чего ему недостает. Чем лучше оно это разбирает, тем больше шансов, что у начала будет продолжение. Можем ли мы, однако, сказать, что мы знаем, чего недостает нашему слуху, слушающему музыку Веберна?

Наверное, всё же уже можем: нам недостает умения слушать в огромном множестве связей, какие мы не успели еще установить – в своем слухе – между музыкой Веберна и других композиторов. Такие связи нельзя придумать; их нельзя установить произвольно, поскольку они устанавливаются лишь мыслящим слухом.

До сих пор мы привыкли видеть в Веберне – как музыканте и даже как личности – представителя новой венской школы. До известной степени мы научили даже распознавать его зависимость от австрийской культурной традиции. Тема моего сообщения сама по себе указывала бы в сторону именно этой традиции, традиции австрийской, в которой, быть может, раньше, чем в других, – и это не только в музыке (это было бы и мало) – стало осваиваться молчание и умолчание. Второе – умолчание – принадлежит глубокой традиции, "седой древности", как, в частности, показывают исследования древнескандинавского поэтическою наследия, и поэзии, и прозы; это искусство умело не только повествовать, перелагая задуманное в слово, но не хуже того владело и искусством умалчивания. Это искусство с веками, видимо, было утрачено; австрийская проза в середине XIX века начинает вспоминать его изнутри своих потребностей. Это такая проза, которой, возможно, представилось, – впервые в новейшей истории, – что перед лицом всего творящегося вокруг наиболее уместно держать рот закрытым, молчать от бессилия, и пропитываясь чувством ужаса. Умолчание здесь связано – с молчанием как новым явлением языка культуры. Вот это открытие и продолжено было Веберном – сама устроенность его музыки есть смысл как мироотношение, она есть то, что несет с собой известная установленность художника к миру. Устроенность есть выражение и бытие такого мироотношения; выражение и бытие здесь, как можно убедиться, – не одно и то же. В музыке Веберна мы, наверное, наблюдаем именно переход одного в другое выражение мироотношения, когда это последнее все же как бы отличается от самой музыки, стремится к тому, чтобы быть этим мироотношением, внутренне до конца воплотить его в своей устроенности, слиться с ним до такой степени, когда музыка могла бы с чистой совестью сказать: я знаю только себя, и больше ничего, я сливаюсь поэтому сама с собой и знать не знаю ничего помимо себя.

Такая музыка несет свой смысл в себе,- это безусловно так, и именно в такой слитости и слитности она после Второй мировой воины и явилась перед композиторским слухом в слитости своих явления и смысла; явления, в том числе чувственного, и смысла, который в нем, в устроенности и явленности этой музыки. Потрясенный и озадаченный слух свежо воспринимает эту необыкновенную – первозданную – слитость. Смысл же ее еще далеко не испытан.

И тем самым мы возвращаемся туда, где были, т.е. к той ситуации, какая описана была вначале. Смысл музыки Веберна еще предстоит – в существенном смысле – постигать слуху, тому слуху, который выступает в чрезвычайно ответственной роли в качестве уха истории, уж коль скоро история представляет нам и такой – слышимый – свой аспект. (Аспект – это вид: как что-либо видно; у "вещей", наиболее трудно схватываемых, есть и такой слышимый вид, или способ явлений).

Молчание в искусстве не может быть просто самим собою. Нужно уметь что-то сказать так, чтобы молчание предстало как значащее и говорящее, как многозначительное. Его надлежит обставить и обстроить. Надо уметь это сделать, чтобы прозвучало молчание.

Об этом скажу пока несколько самоочевидных и общеизвестных вещей.

Как в своих симфониях Антон Брукнер завоевывает новый смысл паузы, всем известно: из водораздела между частями формы, у Брукнера поначалу слишком маркированного момента, пауза становится чем-то иным, что обретает абсолютность. Из знака препинания вырастает абсолютное. Генеральная пауза оказывается противоположным этим полюсом компактному тутти, однородному и максимально громкому звучанию всего оркестра. Очень легко пойти тут дальше и увидеть, например, что однородное тутти противополагается общей паузе как человеческой способ говорить о сути дела – божескому, божественному. Все то позитивное, что способен сказать человек, т.е. оркестр внутри разворачиваемого и порученного ему смысла, – это ничто по сравнению с тем языком самой сути, который нам недоступен: в паузе должно прозвучать неслышное это недоступное иное. Пауза здесь – это все еще человеческий язык, потому что мы молчим, не умея ничего сказать. Но музыка означает иное, то иное, которое как бы и становится слышно – согласно тому, как размещена она внутри разворачивающегося смысла. Эта пауза – на той обнаруживающейся в произведении, в его устроенности грани, где самые ответственные позитивные утверждения равнозначны и равносильны самым ответственным негативным утверждениям: когда о Боге утверждают, что он есть то-то и то-то, то при этом знают или должны знать, что Бог не есть это, ибо его сущность превосходит любые свойства, какие можем приписать мы ему, говоря на своем человеческом языке.

Наряду с компактным тутти и общей паузой, которые противоположны друг другу, а при этом окружают одну, последнюю грань и приближаются к ней, у Брукнера начинает расслаиваться оркестровое пространство. Оно расслаивается как пространство смысловое, со своим верхом, серединой и низом, с возможностью передвигать линии и массы внутри этого пространства как уже созданного. Нисходящие по ступеням звукоряда нарочито замедленные линии способны становиться в последних его симфониях событием, и одно это уже выдает нам удивительные особенности этого пространства, его прочность. Событием может становиться, выходит, такое место, где как будто и не происходило ровным счетом ничего: такая линия может звучать у Брукнера на фоне лежащего баса и на фоне стоящей гармонии,- при этом было бы чрезмерно легко и совершенно неоправданно искать тут какой-либо непосредственный символизм. Зато это обстоятельство – возникновение смыслового пространства – настоятельно напоминает нам о том, что все совершающееся внутри музыки как смысла должно быть технологически оформлено и закреплено, должно быть реализовано. Когда возникает такое смысловое пространство, то это всегда пространство звучащей музыки, оркестра; в этом пространстве обнаруживается и пустота и молчание.

Как это молчание и умолчание у Веберна оформлено – это большая и собственно творческая загадка; если мы вдруг станем равнодушными к творчеству Веберна, то эта загадка, или этот обращенный к нам его основной вопрос просто исчезнет для нас, он пропадет – т.е. попросту перестанет звучать.

Можно представить себе, как в более позднем творчестве Веберна это трепетное побуждение к творчеству замирает и в устроенности его музыки превращается в то, что можно принять за чистую – отвлеченную – структуру.

Таким способом подготавливаются предпосылки того, чтобы язык этой музыки воспринимался как готовый другой язык музыки вообще,- т.е. не как язык, напряженно складывающийся, очень конкретно "диктуемый" опытом истории,- слово диктуемый, хотя и в кавычках, но не потому, чтобы оно по сути было неверно,- а как просто-напросто данный язык в его системности. Так это и случилось.

Напротив, можно было бы предположить,- хотя это только предположение,- что самые последние опусы Веберна заключают в себе тоску по всему тому, что для них оказывается под запретом. Если представить себе, что в трех пьесах для виолончели и других сочинениях примерно того же склада Веберн вынужден молчать о том, о чем молчит,- по внутренней потребности,- то затем мы можем представить себе, что впоследствии он о многом молчит, потому что уже открылась такая возможность, притом она открылась для него как возможность своего языка. Побуждение к творчеству оказывается тогда запечатленным в осознавшей себя структурности. Как бывает нередко, композитор тогда слишком хорошо знает, как ему следует писать. Вместе с тем осознание пространственности музыки поддерживается восприятием и осмыслением пространственности природы.

* * *

Вот наша инерция в отношении к музыке Веберна. Когда жил Веберн, то в том направлении музыкального творчества, к которому он принадлежал, господствовал прогрессистский взгляд на искусство. И мы до сих пор смотрим на Веберна через призму такого взгляда, забывая о том, что во взглядах этой школы убеждение в прогрессе искусства было все равно чем-то самым консервативным и косным остатком – от привычного мышления XIX века.

Впрочем, без этой консервативной черты был бы совершенно неясным весь творческий путь Веберна – ни логика его творческого развития, ни логика его музыкального мышления. Истолкование всего и музыкального языка как именно развития и своего движения вперед придавало творчеству то, что можно было бы назвать неотступностью. Ни Шёнбергу, ни Бергу это не было свойственно в той же степени.

Словно с совершенно твердой решимостью Веберн был привержен раз открывшейся ему возможности своего языка. Для Веберна исключено было все то, что в его творчестве было бы иным.

В этом отношении его творчество воплощало в себе отказ. И этот отказ имел самые глубокие причины: этот отказ означал, во-первых, молчание обо всем том, что было бы чрезмерным бременем для творчества – и не только для творчества, но и для человека, для человеческой сущности. Это значит, человеческая история несоединима и несовместима с человеческим искусством, – и наоборот: искусство – с такой историей. Этот отказ означал, во-вторых, и отступление: в такой угол, или край творчества, который можно было разрабатывать и защищать.

По представлениям школы то был передний край музыкального искусства – и музыкальных искусств, движущихся вперед. Я думаю, теперь мы можем сказать вполне спокойно, что это был край искусства в условиях, когда для искусства нет уже в сущности передового и отсталого, передового и консервативного, новаторского и архаического и т.д., и когда все подобное противопоставление, еще в недавнюю пору имевшее. как казалось, смысл, перестроилось внутри совершенно иного мышления истории и в связи с ним.

Отсюда и возможность для того, чтобы искусство Веберна – пока оно существует для нас, затрагивая нас и во всяком случае не оставляя в привычном равнодушии, – вступало во взаимоотношения с такой музыкой, которая в согласии с прежней, в те времена привычной логикой – логикой слуховых представлений – была недосягаемо далекой от того края, на каком уверенно стояла и какой отстаивала музыка Веберна.

* * *

Как только музыкальное произведение появляется на свет, сразу же начинается работа нашего коллективного слухового сознания над её осмыслением. И первый вопрос, который встает перед нами при обращении к музыке Веберна, следующий: на какой стадии её осмысления мы сейчас находимся? Мой предполагаемый ответ таков: мы находимся на одной из ранних стадий внутреннего слухового освоения этой музыки; в пользу такого предположения свидетельствует то, что музыка Веберна все еще представляется нам чем-то совершенно особым, непохожим на другое и иным в отношении этого другого. И эта установка нашего слуха, которая порождена историческими причинами, чрезвычайно ценна. Мы все ещё слышим эту музыку озадаченным слухом, который до какой-то степени не справляется с ней, он ошеломлен и потрясен ею. Так это было и 20 лет назад. Но это не всегда будет так. По мере того, как наш исторический опыт будет расти и изменяться, мы невольно окажемся в другом отношении к этой музыке, которая будет отходить в прошлое. Как это будет, заранее сказать невозможно, но это непременно будет.

Поделиться с друзьями: