Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Никодимыч это как будто почувствовал:

— Оно, брат, конечно... ему какая радость? Потому и говорил, один приходи...

Петька негромко закокотал под корзиной, забеспокоился, раз и другой переступил с ноги на ногу, сильно цокнув когтями, и Никодимыч быстро взял свою балалайку и подкинул, тоже как будто торопясь. Попробовал улыбнуться Вальке, собрал складки на подбородке, подмигнул:

— Музыка!

А Петька уже обиженно кокотал, бил крыльями и вое чаще и чаще подпрыгивал. Никодимыч быстрей и быстрей бил по струнам, потом снова дурашливо подмигнул:

— И-ех, ходи, милай!

Как будто Вальку подбадривал.

А кочет то часто семенил по нагретому железу, а то вдруг с криком подпрыгивал и словно оскользался, становясь обратно, подскакивал тут же снова и кричал еще жалостней и громче.

В прохладном сарае запахло паленой роговицей.

Никодимыч разом перестал играть:

— Держи хорошенько!

И снял с жаровни корзинку.

Кочет сильно ударил тугими крыльями и рванулся под потолок, так что Валька невольно дернул за шпагат и тут же подставил руки, подхватывая его снизу.

Петух забился теперь у него на плече, одной лапой вцепившись в пиджачок, а вторую сжав на Валькиных пальцах, и тот чуть не закричал — когти у Петьки были очень горячие.

И Валька медленно стащил петуха с плеча, прижал к груди и склонился над ним, ткнувшись лбом в разогретые его крылья.

— Ну-у... ну, вот грех! — Голос у Никодимыча сделался виноватым. — А ты думал, он от большого веселья пляшет? Или... да я вот к вам выйду другой раз с петухом-то... думаешь, оттого, что мне дома от радости не сидится? Ну-ну, не плачь...

Валька и не плакал — только посильнее жмурил глаза.

— Ты маленький... потом-то знать будешь, — торопливо говорил Никодимыч. — Радость да печаль, они всегда вместе. Радость ждешь, а оно печаль — уже тут. Печаль гонишь, а там глядишь — и радость ушла... только не думай, что это я такой злой, петуха мучить!

А Валька вдруг насторожился, и внутри у него замерло: пока он стоял с опущенной головой да с закрытыми глазами, сарай наполнили страхи, они летали вокруг него, как летучие мыши, вились, чуть не задевая его серыми крыльями, и он сжался, спину его тронуло холодком. Он дрогнул плечами и выпрямился.

Никодимыч поймал его испуганный взгляд, попробовал улыбнуться, но улыбка не вышла, только раз и другой дернулась щека:

— Ты знаешь, где я сам-то узнал? В плену, в концлагере... Мне тогда чуть за шестнадцать было, стали эвакуироваться, и мать с меньшим братишкой... под бомбежкой. А меня к себе солдаты взяли, артиллеристы. Я у них почти год, и форма и все — сын полка. А потом взяли нас в окружение. Ну и лагерь в Польше. И холод, и голод, это, как так и надо, — а что всякой обиды! А с нами один бывший клоун... веселый! Никогда не унывал. Потому его больше всех и били. Он только лежал под конец.. А все равно соберет около себя... Это он придумал с петухом, Вольдемар Алексеич. У него было четыре золотых зуба, он говорит одному поляку, охраннику: достанешь петуха? Достану! Козяж его фамилия. А клоун ослаб, уже и снять коронки не может. Этот Козяж сам ему выломал. А потом принес петуха и старую мандолину... Когда он дежурил, выучили петуха... так вот... а потом показывать. Один летчик, он бойкий был, говорит Вольдемару Алексеичу: я буду! А он: нет, пусть Федор Никодимыч — он меня всегда по имени-отчеству. Пусть, говорит, Федор Никодимыч, у него должно смешней получиться...

Валька снова быстро поднял глаза.

Никодимыч возился с верхней пуговкой, расстегнул наконец рубаху, туда-сюда повел головой, и щека его с неловкой складкой внизу, где она касалась груди, снова задергалась.

— А ночью — целый концерт! Вольдемара Алексеича приподняли на нарах, посадили к стеночке, чтоб и ему видно... Народу! А я: музыка! И давай. Кто улыбается потихоньку, а кто, ты веришь, смеется — наверно, у меня вид был... да что мне! Ты веришь, у людей лица стали как до войны. А я потом подбегаю: Вольдемар Алексеич, ну как? А он уже холодный, только улыбка на лице, пока мы людей смешили, а он помер.

Валька снова почувствовал, как у него кривится лицо.

— А петуха потом берегли! А прятали! Правда, горло ему пришлось... немножко... чтоб не кричал. Похрипит только, да и все. Голод — каждый день мерли. А ему крошки несли, ты веришь? А вечером, если дежурит кто подобрей, опять соберутся в круг: давай, Никодимыч! Потом один раз я играл, а петух выплясывал, вдруг охранник-власовец. Фамилия была Бурнашев. Увидал да автомат с себя. Что, говорит, горбатая сволочь, — ты играешь, а он пляшет? А ну-ка, говорит, попляши теперь сам, а я тебе поиграю. И — очередь мне под ноги... ничего бы, может, и не было, людей-то каждый день хоронить привыкли, а вот что петуха он убил! Тут самые смирные с нар повставали... такая заваруха была, целое восстание. Потому что поляк Козяж, когда на шум прибежал, выстрелил в Бурнашева...

Голос у Никодимыча сорвался, он задышал так, как будто ему было душно. Крупные его ладони не находили себе места — он то ерошил волосы и тут же пятернею вел по лицу, то вдруг начинал тереть грудь под пиджаком, а второю рукой трогал что-либо на стене, как будто поправлял, а потом вдруг боком шатнулся к примусу, сильно и часто стал подкачивать — и кочет, словно что поняв, вскинулся под ладонями у Вальки и задрал голову...

И Валька бросился из сарая, прижимая его к себе, выскочил на улицу.

Он бежал, будто не дыша, будто что-то в себе все сдерживая, и лишь когда стал на колени на краю лужка и опустил на землю петуха с распаренной и местами размятой роговицей на лапах, лишь тогда он бросился на землю и тихонько и жалостно заплакал, прижимаясь щекою к волглой осенней траве.

7

День был, какие бывают только в середине ноября, когда в станицу на недельку, на две словно возвращается давно ушедшее лето.

Припекает низкое солнышко, на улице ясно да тепло, а тишина такая, что пролети сейчас запоздавшие журавля, и от их тоненького клика вздрогнет и упадет на землю последний листок, который чудом еще держится на самой макушке старого ясеня.

Прозрачными стали сады, кругом посветлело, и сквозь голые ветки теперь хорошо видны и рыжие, с яркой прозеленью холмы вокруг станицы, и дальние горы. Холодком лежит на их белых вершинах синеватая дымка, и на нее почему-то тянет и тянет тебя смотреть, когда ты сидишь под плетнем на толстом ворохе палых листьев...

Валька сидит не один, рядом с ним притулился спиною к плетню Митрошка.

Он тоже смотрит на синие горы и негромко тянет на одной ноте: а-а-а. Тянет, покуда хватает сил, а потом снова набирает воздуха: а-а-а...

Лицо у Митрошки при этом очень серьезное, а взгляд отрешенный, и песня выходит у него такая задумчивая. Хорошо, что у Вальки есть братец! Хоть говорить он пока не научился, зато смотреть умеет так радостно, как никто другой никогда на тебя не посмотрят.

Вздохнул Валька, глядя на далекие горы...

Опять вспомнил он и лето и вспомнил то, что случилось еще совсем недавно, и ему показалось немножко странным, что вое это разом от него отодвинулось и осталось вдруг в прошлом, в таком далеком, что теперь в точности и не различить, что было на самом деле, а чего, может, вовсе и не было, а только хотелось, чтобы оно было...

Поделиться с друзьями: