Избранное
Шрифт:
Мальчишки, перепугавшись, убежали. Хлудяков постучался в ближайший дом и попросил помочь ему вызвать «скорую». Вот такая грустная вышла история...
Недели через две Эдик уехал в Ленинград, на трехмесячные курсы, и, когда ребят наконец нашли, то с фотокарточками следователь поехал к нему туда: знал ли Хлудяков задержанных до этого или не знал? Эдик сказал: нет.
В общем-то, если он и в самом деле ни о чем еще в тот вечер не догадался, то на фотокарточках, и верно, мог ребят не узнать. Потому что были на них уже другие ребята...
Я вспоминаю, как они тогда к нам подошли: только и того, что волосы как у батьки Махно, а так — хорошие, с доверчивой улыбкой парни... А с фотографии на тебя угрюмо глядели наголо остриженные, с тоскливыми лицами дебилы. И мне тоже тогда невольно казалось, что есть у них в чертах что-то такое преступное. Потому-то, когда следователь пришел с этими фотографиями в институт, никто из наших, конечно, их не узнал... А у меня, понимаешь, что-то такое шевельнулось... Где-то, говорю, я их видел, только не вспомню где. Следователь и зацепился. Записал мой рабочий телефон и домашний записал — давай названивать: так и не припомнили — где?
Бедная эта девочка, которой не повезло, можно сказать, больше всех, в тот вечер видела их, и в самом деле впервые, и все сходилось постепенно на том, что здесь типичный случай, когда у подвыпивших хулиганов чесались руки...
Видишь, как много всяких «потом». Потом-то девчонка, которая дружила с тремя этими ребятами, рассказала мне, что один бывалый человек научил их держаться неколебимо: были, мол, выпивши — ничего не помним. Нашли их не сразу, время обо всем договориться у них было. Придумали они в деталях эту свою выпивку, хотя на самом-то деле в тот вечер пили только молочные коктейли и заедали только мороженым. Ну, тут уж тоже тот самый бывалый человек постарался: следователь говорил, что эта очень правдивая картина выпивки больше всего его и смущала... Невольно подумаешь: сколько самых разных усилий — вольных или невольных — приложили мы, люди взрослые, чтобы эти не имеющие жизненного опыта мальчишки запутались окончательно... Дали они, в общем, друг другу слово ни в какие подробности больше не вдаваться, и на этом уперлись: выпивка ударила в голову — и все дела.
Следователь, который занимался ребятами, парень и умный, и терпеливый, да только у них ведь свои заботы — гони процент раскрываемости, или как там? А тут история вроде бы совершенно ясная — чего тянуть? Начальство на него поднажало — передал дело в прокуратуру. Только это уж точно: сам он до последней минуты сомневался. Больно все, говорит, гладко. Вечером перед судом опять он мне позвонил: не припомнили? И на суд пришел, хоть это никак уже не входило в его функции. Да и меня туда притащил, это была его идея, сам я наверняка не пошел бы — на что мне?
У следователя, видишь, был свой расчет: одно, мол, дело, когда человек просто посмотрит на фото, а другое — когда на суде посидит. Сердце, если не каменное, подскажет. Так оно, знаешь, и случилось. Глядел я на ребят, глядел, и хоть держались они как будто с вызовом, так мне стало отчего-то их жаль... И тут вдруг стукнуло: да это ведь те самые наши помощники, над которыми когда-то мы подшутили!
Знаешь, захотелось мне встать и крикнуть: погодите, что же мы делаем! Здесь ведь вот какая история!
Лейтенант один раз глянул на меня, другой раз глянул, и я уже, кажется, начал привставать, но тут сидевший со мной рядом Борис Фильчук придержал меня за колено: ты что это, мол?! А у меня сел голос, еле слышно шепчу ему: сам-то вспомнил? Знаешь, что это за хлопцы? А он спокойно так: ну и что?.. Да как, толкую ему, «что»? С этого небось и пошло! А он все держит руку на моем колене: да брось, мол! Ты, говорит, может быть, не знаешь, что у них ножи были? Это родители упросили Эдика, чтобы не говорил о ножах, вот он и промолчал. А если бы сказал? Сам посуди: я ведь не ношу ножа? Ты не носишь. А эти — что? Не одного пырнет, так другого. Не завтра, так послезавтра — какая разница? Ты, говорит, посмотри на эти морды! Думаешь, раскаялись они? Как же, мол, держи карман шире! Так и зыркают. Да его сейчас под стражу не возьми, он тут же после суда подойдет к тебе и первого же тебя и зарежет...
Я ему что-то такое в ответ, а он так спокойно: продать, мол, хочешь? Как же ты после этого товарищам своим в глаза будешь глядеть?
Удивительная, скажу тебе, штука! Вот мне уже скоро сорок. И демагогию вроде этой я за километр чую. И вместе с тем... Посмотрит кто-либо на тебя ясными глазами, скажет что-либо уверенным голосом, и ты неизвестно чего в себе застыдишься... Да почему это мы должны стыдиться, а не они?!
Вот мы часто говорим: душа, мол, болит. И редко, пожалуй, представляем при этом, что это на самом деле такое. Веришь, я это впервые там, на суде, почувствовал: что-то заныло в груди, сжала какая-то вполне реальная боль... И все-таки это самое чувство ложного товарищества — или как там наши школьные учителя это называли? — все-таки оно во мне тогда победило...
Еле высидел до конца! Как будто что-то в себе или кого-то я предал...
Мимо лейтенанта, мимо всех бросился скорее на воздух. Только подошел на миг к подружке этих троих ребят — она все порывалась с места что-то такое сказать, а потом заплакала навзрыд, и ее вывели... Сказал ей, что мне надо ее увидеть, и мы договорились, что вечером подойду к общежитию — она учится в медицинском училище...
Давно ты не был в студенческом общежитии? Я, признаться, давно. А тут вдруг пахнуло на меня чем-то таким...
Подождал ее внизу, подождал, но она все не выходила, и тогда я решил найти комнату. Пропустили меня без всяких, вахтерша только спросила: «Вы, наверно, чей-нибудь папа?» И я вдруг подумал: а правда! Мне сейчас тридцать семь, а им по восемнадцать. И у меня вполне могла бы расти такая дочка. Или такой парень... Ладно!
Пришел я в комнату. Чистота, уют. Все эти вышитые, накрахмаленные занавесочки, как в старые добрые времена нашего студенчества. И все эти зарубежные красавцы над кроватью с высокими, из дома, подушками — у наших девчонок они еще не висели. Но дело не в том и не в другом. Понимаешь... В этой комнате у меня перестала вдруг ныть душа.
Две девчонки, которые были дома, сказали, что Надя вот-вот придет, предложили посидеть у них, и, знаешь, я с какой-то неожиданной благодарностью согласился. Сижу помалкиваю, исподволь все рассматриваю... Приходит еще одна девчонка, соседка этих по комнате. Подсаживается к одной из моих девчат, потихоньку спрашивает: пойдешь завтра в кино? Нет, денег нету. Та опять: а мы убежим, и на дневной — двадцать копеек. Эта: а у меня и двадцати нет. Соседка: что, давно перевода не было? Ага, мол, что-то задержался. А что ты ешь? А у меня, говорит, еще кулечек конфет остался от посылки — на прошлой неделе сестра прислала...
Я, старый дурак, чуть не прослезился! Такою на меня вдруг повеяло чистотой. Это мы с тобой давно уже по земле, а они еще, как птички, по веткам!
Подумал вдруг: с получки я бы мог все это общежитие в кино повести да еще угостить мороженым. За рацпредложение получил — хватило бы всем на ресторан. Но меня вдруг острая такая тронула зависть...
Посидел я, спрашиваю: когда же Надя придет? Она говорила вам? Нет, мы третий день не разговариваем. Это почему? А потому что, говорят, когда мы в воскресенье суп с тушенкой готовили, то мясо, перед тем как бросить в кастрюлю, не размяли. А зачем его разминать? Тут они хитренько так: а как же, мол? Чтобы всем поровну. А то кому целый кусок, а кому только волоконце от мяса и достанется... Надя, мол, та всегда разминает — это у них, у альпинистов, такой закон. А что она, альпинистка?