Избранное
Шрифт:
Бондарю я крикну: «Смерть фашизму!», и при этом строгим голосом, как бы с угрозой, для проверки, рявкнет ли он в ответ: «Как аукнется, так и откликнется!», как некогда, а может, пришлось ему волей-неволей приспособиться к новым обстоятельствам. А Ерге надо бы… Вдруг мой конь остановился, отпрянул, содрогнувшись, и навострил уши. Я оглянулся — ничего поблизости не обнаружил. И в отдалении никакой опасности нет, только кто-то с гор спускается крутой тропинкой. У двоих винтовки за плечами — молодые ребята, из наших, пилотки набекрень, перетянуты ремнями, совсем как на картинках из газет; третий, что идет впереди, опирается на кривую палку, прихрамывает, сгорбленный, а на голове у него — вязаный колпак, бедняцкий, из неокрашенной шерсти. Колпак этот тронул меня больше всего, должно быть, какой-то другой напомнил, — я остановился их дождаться. Любопытно мне проверить, кого напоминает мне этот колпак, и выяснить, с чего это наши ребята на бедноту ополчились… Но, когда они приблизились, оказалось, что никакой это не колпак и вообще не шапка, а копна седых волос, не стриженных несколько лет, полная соломы, хвои, паутины, паучков, мошкары, муравьев — бог знает чего там только не было. Вроде бы знаком мне этот старик, или чудится мне. Кого-то из местных напоминает он мне, но кого?.. Сдается мне, брат Хрипуна Бои мог бы примерно так выглядеть, да не припомню я, чтобы у Бои брат имелся. Вот уж кого не было у Бои, так это брата, во всяком случае, когда мы в Медже жили. Будь у него брат, разругался бы он с ним и разбратался в первой же сваре, и уж по одному тому мне было бы известно, что у него есть брат. Но вроде бы он и не Боя. Нет, совершенно точно, не он. Боя и ростом выше, и шире в плечах. Да и ноги у Бои почти прямые, не то что у этого, и глаза не запавшие, и усы не такие обвислые…
Я спросил ребят:
— Откуда это вы его выволокли?
— Из-под можжевельника, товарищ комиссар, в лесу, там выше.
— Отбился от властей, выходит?.. Страшный гайдук! — поддел их я.
— Не страшный, товарищ комиссар. А прячется и дрожит.
— И кто он такой?
— Да дьявол его знает, товарищ комиссар, — вступился другой. — Чудная какая-то птица.
— Он что же, и имени своего не сообщает?
— Не то чтобы не сообщает, товарищ комиссар. Бубнит чего-то невнятное, кто его разберет, путает все.
— Как это путает?
— А так, то скажет Воя, а потом получается Гоя…
— А после ни Воя, ни Гоя, а одно только он.
Снова заговорил первый из ребят:
— Сдается мне, товарищ комиссар, это какая-то вредная бестия. Крестится, вздыхает, охает, а сам в контру подался.
Старый оскорбленно прохрипел:
— О-о, х-хос'ди!
Трижды перекрестился быстрым движением руки, отгоняя злого духа, и повторил придушенно, страдальчески, словно укоряя кого-то нерадивого или призывая заплутавшего:
— О-о-о, х-хос-с-с'ди!
По голосу я его и признал: ведь это же не кто иной, как сам Боя Хрипун собственной персоной! Да и как его по голосу не узнать!.. Этот голос осветил мне все прошлое и тысячу воспоминаний, словно молния, вспыхнувшая вдруг дождливой ночью и выхватившая из темноты склочное селение Брезу со всеми его дрязгами, завистью, жалобами в суд, свидетельскими показаниями и мстительными замыслами о том, как бы отплатить тому, кто говорил чистую правду… И еще одно невиданное чудо мне открылось, которое до сей поры никто живой не в состоянии мне объяснить: сник Боя Хрипун, плечи у него обмякли, спина согнулась, ребра тянут к земле, ноги отказываются служить — искривились ноги, подламываются, предал его крепкий костяк и канаты мощных сухожилий, некогда выдерживавшие на себе груз лошадиной поклажи, все его предало, и только голос, сотканный в действительности из бесплотного воздуха и такой прозрачный и невидимый, будто и нет его вовсе, — этот самый голос не изменил ему и остался точно таким же, каким был в те времена, когда Боя был богат, скупал по селу земли, голову высоко носил и презирал бедноту… И нашу пахоту он купил, когда мы в Метохию переселялись, и сделка эта не обошлась без ссоры и самых невероятных каверз как с той, так и с другой стороны.
Младший сын Бои, Джукан, как раз в тот год, когда мы продавали имущество и судились, женился на Виде, дочери Аги Видрича. Невероятной красавицей была эта Вида, отчего ее и звали дивной Видойи жалели, что она Джукану досталась, — и не зря жалели, как выяснилось. Вскоре Боя в ней изъян отыскал, — отец, мол, ее, Ага Видрич, никогда не обуваясь и выставляя на обозрение всему свету свои босые огромные ступни и заскорузлые потрескавшиеся пятки, сам того не замечает, что этим позорится… А и правда так было… Нарядится Ага в парадную черную пару, что сын ему послал, хранитель музея, а на ноги никогда ничего не наденет, чтобы спрятать свои громадные ступни с узлами жил. Я сначала думал, это из-за того, что сын, хранитель музея, никак обувку ему не вышлет, но на самом деле просто Ага привык босым ходить и ни за что не хотел отречься от своего обыкновения. Целую зиму Боя сердито бубнил — никто, мол, его сына палкой не подгонял на босяках жениться; брюзжание его отравляло жизнь и невестке и сыну — оба они за два года высохли от чахотки и умерли. Но еще до того однажды на кладбище подошел Ага к Бое и спрашивает: «Что это ты голову задираешь, когда мимо меня идешь? Чем это ты меня лучше? Может, медаль у тебя какая есть, которой у меня нету? У тебя жена — у меня жена; у тебя сруб бревенчатый — у меня сруб бревенчатый; у тебя старший сын учитель, у меня хранитель музея. А то, что ты пахотные земли скупил, — так это еще никого человеком не сделало, в том числе и тебя!»
— Кто ты такой? — спрашиваю, чтобы его голос услышать.
Он прохрипел:
— Оя Уканов.
— Где ж твоя шапка, Боя Джуканов? Где ты ее потерял?
Он ощупал голову и забубнил:
— Бабабан, гакак, даддун!
— Ну, знаешь, это уж слишком мудрено! — заметил я. — Не можешь ли попроще что-нибудь?
— Убубу! — прохрипел Боя и принялся что-то руками объяснять.
— И этого мне не понять.
— Он всю дорогу так, товарищ комиссар, — вставил тут один из ребят. — На все вопросы темнит, никак его на чистую воду не выведешь.
— А взяли-то вы его почему? — спросил я.
— Да откуда ж нам знать, товарищ комиссар?
— Как это откуда? Значит, что-то он такое сделал?
— Да он не сознается, — смутился первый парень, — а зачем прячется…
— Точно, сделал, — вступился второй парень. — Если б ничего не сделал, он бы от нас не убегал и не прятался под можжевельник. Порядочный человек не станет под можжевельник залезать, а нарушителя сейчас видать, только от этого толку не добьешься. Я его спрашиваю, чего прячется, а он мне: «Уукумбар, гогобун, мимун, мимун». Я его спрашиваю, что это такое: «мимун», может ругательство какое или, к примеру, «лимонка», а он мне на это такое загнул, что и вовсе черт ногу сломит. Так это ж не положено! Не имеем мы права нарушителя отпускать только потому, что он нам язык заговаривает своим мычанием, вместо того чтобы на вопросы ясно отвечать. Этак и другие могут, а что из этого получится?
— Понятно, — сказал я. — И куда вы его ведете?
— В штаб, товарищ комиссар, куда еще?
— Но почему именно в штаб, а не в правление?
— В штабе он признается, почему от нас убегал.
— Если и признается, все равно они его не поймут.
— В штабе поймут. Там для немцев переводчики есть.
— Для обыкновенных немцев есть, но для такого, как этот немец, не думаю.
Знаю я, кто мог бы служить ему переводчиком, — жена его, тетка Цага. Она ему переводчиком и дома служила — годами втолковывала невесткам и сыновьям запреты и повеления верховной хозяйской воли, низвергавшейся бурными потоками невнятных восклицаний. Толковала она слова своего мужа и соседям, и гостям, когда их приносила нелегкая, и жалобщикам на суде — в них недостатка не было никогда. Может, наряду с жестокой экономией и тощей кормежкой и это послужило причиной того, что тетка Цага без времени усохла и состарилась. Перед восстанием прошел слушок, будто она умом рехнулась: таскает ракию, напивается в стельку, а потом ее пьяную запирают в какой-то клети, чтобы от людей скрыть. Тогда у меня не было времени о ней расспросить, но теперь вспоминается мне, что в те дни, а видит бог и после, Цага что-то нигде не появлялась. Последними встречались с ней итальянцы из карательной экспедиции; один из них стащил где-то зеркальце и прятал за пазухой, когда они ворвались к Бое в дом и взломали сундук, чтобы и там чем-нибудь поживиться; Цага бросилась на карателя, вырвала у него все, что он заграбастать успел, вместе с тем зеркальцем, принесенным из другого села; потом только хватились в доме, что у них два одинаковых зеркальца, и едва догадались откуда. Может, Цага снова горькую запила, да и как ей не пить, когда она столько лет прожила с этаким косноязычным в одной норе, а тут болезни допекают, надо то и дело лекарства покупать, платить врачам и адвокатам, а ни от тех, ни от других толку нет, одни расходы, сыновья умирают, невестки умирают, и внуки туда же, так зот беда за бедой и бьет, по голове… Я спросил его:
— Как там твоя Цага, Боя?
— Ая Ага? — не понял он.
— Тетка Цага, брат, жена твоя.
Он встрепенулся, вскинул на меня глаза, пытаясь узнать. И промямлил как-то совершенно равнодушно:
— Ум'ла Ага.
— Когда умерла?
— Да вот уж д'а года.
Два года! А я-то почему-то думал, что она бессмертна и словно забальзамированная при жизни сохранится навечно как неотъемлемая часть Брезы. Неприятным холодом пронизало сердце: наверное, по ее примеру и другие, которых я воображал себе живыми, тоже исчезли за эти годы. А значит, и Бреза не так прочно защищена от времени и перемен, как мне представлялось в моих сокровенных мечтах. Подточена старая Бреза, раз нет в ней больше Цаги с вечными ее присказками: «Милован, дружок мои милый, цветик первый, первоцвет! Солнце выйдет из-за тучки, поглядит тебе вослед!..» От кого теперь благословения ждать, раз Цаги не стало, а вдруг вместе с ней не стало и тыквенных семечек, духа закваски и можжевелового дымка, а без них это уж и не Бреза, а другой какой-то закуток. Не припомню я, чтобы когда-нибудь достались мне от Цаги нитка сушеных яблок или крашеное яйцо на Пасху, но от нее можно было получить пустой спичечный коробок или радужную обертку с золотой каймой, из магазина. Все это Цага сберегала для нас: то аптечный пузырек, то пробку от флакона, расписанную и изукрашенную красными полосками, то кусок фольги — и оделяла нас этим вместе с обещающей улыбкой, сулящей в будущем, когда-то там, после или после-послезавтра, может, в воскресенье, а может, и весной, когда все устроится, Боя выплатит долг за луг или выиграет судебный процесс и получит компенсацию за убытки, Джукан пригонит домой овец из Рабада, а Ягошу повысят жалованье, — и вот тогда-то, обретя твердую почву под ногами, приступит тетка Цага к дележу того, что накоплено у нее там под замком в кладовке… Возможно, Цага и сама верила в это обещание, так и оставшееся по вине судьбы невыполненным.
От этих мыслей оторвал меня парень с винтовкой:
— Куда нам теперь, товарищ комиссар?
— Известно, куда, — сказал я. — Каждому своей дорогой.
— Нельзя, — вставил второй. — Нам не по пути.
— Это как же?
— Нас с другим заданием послали, а не для того, чтобы всяких тут скрипунов ловить.
Они б его не стали и брать-то, вступился второй, если б черт им его не подсунул. Да и то бы не тронули они его, если бы он не стал прятаться и убегать. Так уж хоть бы убежал совсем или спрятался по-человечески, будто места ему нет в лесу, а то ноги под себя поджал, чтоб не торчали, бородой в колени уперся и так затрясся от страха, что можжевельник над ним ходуном заходил, словно его в лихорадке забило. Ну просто вынудил их, чтобы они его забрали. Не забери они его, он бы под тем можжевельником, наверное, с перепуга так бы и помер, потом не знали б где искать. Они со своей стороны поступили самым правильным образом, а вышло опять нехорошо. Для них нехорошо, поскольку, если они этакого нарушителя сведут вниз в штаб, там их спросят, что, мол, мы вас за этим посылали? А если они его с собой возьмут, так при его ходьбе — плетется нога за ногу — они с ним бог знает сколько времени проходят…
Короче, стали парни умолять меня принять его от них в подарок. Некоторое время я отказывался, но потом смилостивился, согласившись доставить его по назначениюи передать, кому требуется.Они с радостью приняли мое согласие, а у Бои лицо обрело землистый оттенок — я с самого начала заметил, что чем-то не нравлюсь ему. Я указал ему в сторону Врезы — он посмотрел на меня с недоверием, что-то пробубнил и захромал впереди моего жеребца.
— А где твой Ягош, Боя? — спросил я его.