Избранное
Шрифт:
Маноло (отступает).Замолчи! Замолчи!
Паула (останавливается).Вы знаете, что не будет вам мира, пока этот дом стоит и осуждает вас!
Маноло (поднимает кулаки).Замолчи, или, видит бог, я…
Процессия проходит внизу, балконы ярко освещаются снаружи.
Паула. И вам не будет покоя — нет, не будет, — пока вы не обратите его в руины, пока вы не опустошите его, пока не обрушите его стены, пока не подкопаете его фундамент!
Пепанг. Маноло, это выходит за рамки…
Кандида. Покайся, Пепанг! Покайся, Маноло!
Маноло. Они сошли с ума!
Паула. Покайтесь, покайтесь — и будете свободными!
Пепанг. Ты позволишь им запугать тебя?
Маноло. Они уйдут из этого дома немедленно!
Дон Пепе.О нет, Маноло, сейчас никто не может уйти!
Донья Упенг (показывает на балконы).Смотрите! Процессия!
Дон Альваро.Улицы перекрыты!
Донья Ирене.Сама Пресвятая дева пришла спасти их!
Маноло (выступает вперед).Они сейчас же покинут этот дом, даже если мне придется спустить их с лестницы!
Дон Аристео.Тогда тебе придется сначала спустить с лестницы меня, Маноло!
Дон Пепе (выступает вперед).И меня!
Донья Упенг (выступает вперед).И меня!
Мигель. Тебе придется сначала спустить с лестницы всех нас, Маноло!
Маноло стоит неподвижно, глядя на них.
Дон Аристео. Ну, мой мальчик, что ты теперь скажешь?
Кандида. И это еще не все, Маноло. Еще есть отец. Готов ли ты и его спустить с лестницы?
Пепанг. Отец ненавидит вас!
Паула. Отец с нами!
Кандида. А мы с отцом!
Битой (неожиданно кричит, показывая на дверь).Он идет! Он идет!
Пепанг (хватает Маноло за руку).Маноло, смотри! Это отец!
Хор гостей: «Лоренсо!», «А вот и Лоренсо!» и «Ола, Лоренсо!». Все в изумлении смотрят на дверь. Паула и Кандида, стоявшие спиной к двери, медленно, с испугом поворачиваются. Их лица вдруг светлеют, они поднимают головы, у них перехватывает дыхание, они улыбаются, прижимают руки к груди.
Паула и Кандида (звонкими голосами, в радостном ликовании).О папа! Папа! Папа!
С улицы доносится пение труб — оркестр играет церемониальный марш. Битой Камачо занимает свое обычное место слева. Опускается «занавес Интрамуроса», внутри все застывают.
Битой (торжественно вещает под звон колоколов и звуки музыки).Октябрь в Маниле! Это месяц, когда в разгар тайфунов город празднует свой величайший праздник! В этом месяце бакалейщики выставляют ветчину и сыры, в лавках сладостей полно конфет, рынки завалены яблоками, виноградом, апельсинами, грейпфрутами, а лотки — каштанами! В детские годы в этом месяце даже воздух становился праздничным, а в старом оперном театре открывался сезон!
Огни внутри сцены гаснут, звон колоколов и музыка стихают.
Отчетливо видны руины.
То был последний октябрь, который праздновал старый город. И то был последний раз, когда я видел ее живой — старую Манилу, последний раз, когда я видел на этой улице процессию в честь покровительницы моряков, последний раз, когда я приветствовал Пресвятую деву с балкона старого дома Марасиганов.
Его больше нет — нет дома дона Лоренсо Великолепного. Кусок стены, груда битого кирпича — вот все, что от него осталось. Понадобилась мировая война, чтобы уничтожить этот дом и трех человек, которые боролись за него. Они погибли, но так и не были побеждены. Они боролись против джунглей, боролись до самого конца. Их нет в живых — дона Лоренсо, Паулы, Кандиды, их нет в живых, они умерли ужасной смертью, от меча и огня. Они погибли вместе с домом, вместе с городом — и это, быть может, к лучшему. Они бы ни за что не пережили гибели старой Манилы. И все же — слышите! — она не мертва, она не погибла! Слушай, Паула! Слушай, Кандида! Ваш город — мой город, город наших отцов — живет! Что-то от него осталось, что-то выжило и будет жить, пока я живу и помню — я, который знал, любил и лелеял здесь все! (Опускается на колено и как бы берет горсть земли.)
О Паула, о Кандида, слушайте меня! Вашим прахом, прахом всех поколений клянусь продолжать, клянусь сохранять! Пусть наступают джунгли, пусть снова падают бомбы, но, пока я жив, — вы живы, и этот дорогой город нашей любви снова восстанет, хотя бы только в моей песне. Помнить и петь — вот мое призвание…
Свет вокруг Битоя гаснет. Видны лишь неподвижные руины, мерцающие в молчаливом лунном свете.
Занавес
РАССКАЗЫ
Составление Е. Руденко
ЛЕГЕНДА О ДОНЬЕ ХЕРОНИМЕ
Во времена галеонов некий архиепископ Манилы, следуя в Мехико, где ему надлежало предстать перед Советом Индий, волею рока стал добычей пиратов; они захватили корабль, опустошили трюмы, перебили команду и уже привязали архиепископа к рее, как налетевший вдруг шквал разбил в щепки злодейский парусник и филиппинский галеон, погребя в пучине морской всех, кроме архиепископа, который, распятый на мачте, носился живой, невредимый по бурным волнам, пока не прибило его к затерянному островку, бесплодному клочку суши — поднимавшейся над поверхностью вод голой вершине рифа, — и целый год, мучительный год, он прожил там, вкушая лишь рыбу и пищу духовную, утоляя жажду скопившейся после ливней водой, день и ночь предаваясь глубоким раздумьям у мачты, которую он, словно крест, водрузил у кромки воды, один, совершенно один в бескрайней морской пустыне, пока однажды случайное судно, в упорной погоне за миражем — сияющим над водой исполинским распятьем, — не подошло к островку, где подле креста неподвижно сидел согбенный и бессловесный, иссохший, белый как лунь старик с ниспадавшей до пояса совершенно седой бородой; полуослепший, нагой, почерневший от жгучего солнца как головешка, он едва мог стоять, ходить, говорить и что-либо сознавать; жалким подобием человека вернулся архиепископ в Манилу, откуда отбыл два года назад в зените славы, в расцвете силы и красоты, статный и неутомимый, — в тот самый город, с которым простился в неистовстве колокольного звона, буйстве знамен и шутих и грохочущей музыки; теперь он вернулся, чудовищно переменившись, чудовищно постарев — обтянутый кожей скелет с диким блуждающим взглядом, — но, как и два года назад, в неистовстве колоколов, знамен, и шутих, и грохочущей музыки, в суматохе ликующих толпищ, ибо весть о спасении опередила его самого и рассказы о чуде на острове, передаваясь из уст в уста, обратились в легенду: как твердила молва, он, дважды спасенный Крестным знамением, словно сыны Израилевы, питался там манной небесной и вороны приносили ему, как Илии, пищу, — так что славословившие его горожане в трепете падали ниц, когда архиепископа проносили через толпу — призрак, поражавший взор, завладевший душами и умами: только о нем распевали в те дни бродячие музыканты, только его лицо рисовали на ярмарочных листках, а подписи к ним так преумножили его приключения, что молва возвела архиепископа в праведники, которому сам Господь Бог явил неизъяснимую благость; и когда спустя долгое время он поднялся с одра болезни, окрепнув, но так и не обретя младых сил, то обнаружил, что причислен толпою к лику святых.
Воистину злая насмешка судьбы, ибо архиепископу хорошо была ведома вся обманчивость этой святости. Голый, на голой скале, весь долгий голодный год он размышлял над собой и постиг, какой суетной ложью была вся его жизнь. Тщеславная юность искала дорожку к успеху и избрала скорейший и верный путь к вершинам мира сего — он принял постриг, возжаждав не благочестия, а могущества. Вступив в братство и облачившись в сутану, он подличал и угодничал, стремясь заслужить одобрительный взгляд, благосклонное слово в упорном стремленье подняться по лестнице власти, кою он, презирая ничтожество монастырских интриг, использовал лишь для того, чтобы взбираться все выше и выше, пока вожделенная вышина не осенила его — и он воссел на манильском престоле. Но, и рукоположенный в сан, архиепископ не утолил жажды власти; напротив, жажда его стала еще нестерпимей, еще неуемней, она звала его дальше, к новым вершинам, и, снедаемый ею, неистовый архиепископ целые дни проводил в непрестанных и шумных стычках с вельможами и заезжими торговцами, с канониками и монахами, с отцами ордена, но всех чаще и яростней были схватки с наместниками короля. Вновь и вновь возглавлял он поход на Дворец, не добром, так силой подчиняя себе строптивого губернатора, а иного упрямца, случалось, вытаскивали на площадь, избивали, и он с воплями мчался в Мадрид, тогда как в Маниле архиепископ, завладев браздами правления, упивался всей полнотою власти — духовной и светской, — пока не отваживался явиться очередной королевский посланец. Только в такие мгновения чувствовал он, что выполняет свое назначенье, подобно средневековым князьям-епископам являя на поле брани такую же доблесть, как и в политических битвах. Мороразбойничают на побережье? Он мчится туда во весь опор, он ведет христиан против неверных. Китайцы взбунтовались в Маниле? Архиепископ на крепостной стене, сутана подоткнута в сапоги — собирает защитников, сам палит из орудий. Еретики англичане, голландцы рвутся в Манильскую бухту? Он уже на мысу, у горловины залива, обсуждает тактику битвы, стягивает войска, снаряжает в бой корабли, наблюдает за ходом морского сражения с самой кромки земли, сидя у бивачного костерка.
Да, он знал, отправляясь в дорогу, как далеко разнеслась о нем слава, и ступил на борт корабля, грезя о новых горизонтах. За Мехико ждал Мадрид, а за Мадридом — как знать? — следовал Рим. Ужель мог такой человек оставаться захудалым епископом в богом забытой колонии? Но Господь рассудил иначе: Он послал ему голый остров, где целый год, утратив больше, чем просто пурпурную мантию, архиепископ властвовал над бесплодным обломком скалы. А потому с той поры с содроганием облачался в алые одеяния; и, вернувшись в Манилу, к человеческой жизни, точно ребенок, заново научившись ходить, видеть и говорить, он терзался мучительно-жгучим стыдом, пробираясь сквозь толпы жаждавших прикоснуться к нему, и дивился: какой же божественной благодати хотят причаститься эти безумцы? Ибо не было благодати — только младенчество духа, заключенного в старческом теле. Но он сносил поклонение черни, сострадая тем, кто пришел издалека, чтоб взглянуть на него — сей чудотворный образ во плоти и крови, — и понимая, что время остудит пыл, толпы растают; но вот наступил конец последнему маскараду, и, возведенный в святые, архиепископ смог наконец возвратиться к поискам сущего, начатым на затерянном острове.