Избранное
Шрифт:
— Кто этот лжец?! — загремел он. — Знаешь ли ты, где он укрылся? Я клянусь, он сдержит слово и выполнит обещание, если ты отыскала его и укажешь, где он.
— Я отыскала его, я знаю, где он, хотя он сменил не только одежды, но имя и даже обличье.
— Можешь ли ты доказать свою правоту?
— Я храню одну вещь — залог его клятвы. Он подарил мне ее у реки, обещав любить меня вечно.
И, подойдя, она протянула ему на ладони кольцо.
Он взглянул на перстень с печаткой, на вензель, — вдруг побледнел и приблизил кольцо к глазам. Архиепископ оторопело смотрел то на женщину, то на кольцо, а она стояла с протянутой рукою, под белой вуалью. Дрожащими пальцами, задыхаясь, он уронил кольцо ей на ладонь и бессильно откинулся в кресле.
В зале поднялся сдержанный ропот, и, спохватившись, прелат повелел советникам удалиться и затворить двери. Они остались вдвоем. Архиепископ вскочил и сошел с возвышения: он дрожал всем телом, женщина же стояла недвижно, как изваянье.
— Кто ты? — в страхе вымолвил он.
Она усмехнулась.
— Не меня ль вы искали повсюду?
— Где ты взяла этот перстень? — упорствовал он.
— Мне подарил его один юноша, на речном берегу. Он стоял предо мной на коленях и говорил: «Этот перстень — залог моей верной любви. Я обещаю любить тебя вечно, во веки веков, и да станет река свидетелем моей клятвы».
— Река? — удивился прелат. — Ты с реки? Откуда?
— С верховьев. Из страны гор и лесов, где река вытекает из озера.
— Край летучих мышей! — вырвалось у него.
— Да, Ваше преосвященство. Они висят гроздьями на деревьях, как перезревшие фрукты, и тучей роятся в небе. Под утро, когда они улетают прочь, их крылья скрежещут в рассветной тиши — и любовники знают, что наступил час разлуки. В этом лесном краю летучие мыши — наперсники всех влюбленных, они — глашатаи ночи, вестники дня; их крылья надежно скрывают тайны свиданий на берегу. Любовники делят ложе, пока летучие мыши не возвестят, что близок рассвет. Сколько влюбленных благословляло и проклинало их! Огромные черные мерзкие твари — но для меня они были сущими ангелами, покровом любви. Ах, сколько раз я твердила об этом любимому, внемля звуку их крыльев… Помнит ли мой господин рассвет на речном берегу?
— Херонима! — выдохнул архиепископ.
Она пошатнулась; гордая голова ее поникла.
Он протянул дрожащие руки, но не посмел прикоснуться к ней.
— Херонима!
Она выпрямилась, не спеша отвела вуаль от лица — и у архиепископа захватило дыхание от сияющей, юной, удивительной красоты.
Она с горечью усмехнулась.
— Да, это я, Херонима. Долгие годы лелеяла я обиду — и она воздала мне сторицей. Ведь я поклялась дожидаться тебя и не стареть. Посмотри на меня, господин мой, и отвечай: сдержала ль Херонима слово? А где твое обещание? Ты даже весточки мне не прислал. Все эти годы я ждала, ждала и ждала, не зная, не ведая, где ты и жив ли, пока в один прекрасный день не увидала на ярмарке намалеванную картинку — портрет человека, так похожего на тебя, — и приехала в город, чтоб разыскать его и убедиться, что не ошиблась.
— Но я не тот, за кого ты меня принимаешь! — взмолился архиепископ. — Взгляни на меня и скажи: похож ли я на того, кто клялся тебе в любви? Тот юноша умер, многие годы назад. Если он причинил тебе боль, я искуплю вину. Но знай, что я — это не он. Ты же сама говорила, у меня теперь новое имя, иные одежды и даже лицо. Я — не он!
Она в ярости протянула ему кольцо:
— Разве это не твой вензель? Это не твой перстень, не твой залог вечной любви?
Он отвел взгляд и простонал:
— Как можно выполнить обещание, если я сочетался с самой Святой церковью?..
— А что ты сказал минуту назад? — возразила она. — Что сами боги — закон, и тоже должны жить по чести, и клятва, данная божеству, не превыше клятвы обычному смертному. Ты поклялся мне первой, еще до того, как дал обет Святой церкви, и первая' клятва твоя нерушима, поклянись ты еще хоть две тысячи раз! Ты сам решил так. Позови же советников и поведай им, как рассудил нас, и пускай они скажут, законны ль мои притязания. И подтвердят, что ты мне обещал: «Я клянусь, он сдержит слово и выполнит обещание, если ты отыскала его и укажешь, где он».Так вот, я нашла его, мой господин. Я знаю, где он. Мне кликнуть твоих людей?
— Нет!
— Тогда сдержи свое слово.
— Чего можно ждать от меня, дряхлого старика? Я немощен и неспособен на страсть. К чему тебе жалкая развалина?
— Хорошо. Если ты не способен воздать мне любовью, так воздай же тогда справедливостью!
— Дай мне время обдумать, как вознаградить тебя по закону.
— Я дам тебе время, — проронила она, — но лишь для того, чтоб ты снял с себя сан и закончил дела. Я дам тебе месяц, мой господин, ровно месяц — с сегодняшнего новолуния. Но на исходе луны я вернусь и потребую то, что мне было обещано, и возьму то, что мое.
Он молча взирал на ее устрашающие в своей красоте черты, а она улыбнулась и прошептала:
— Я преклоняю колени, господин мой епископ, но не затем, чтобы просить твоего благословенья, в коем ты не можешь мне отказать, ибо все, что исходит из твоего сердца, принадлежит мне по праву; я желаю напомнить себе о тех долгих годах, что прожила на коленях, в растерянности и надежде, в отчаянии и унижении, пока колени мои не обратились в кровавые раны — как и моя душа. Но через месяц тыбудешь стоять предо мной на коленях, возлюбленный мой, — именно так, как ты обещал, как клялся на берегу Пасига. Вечно, во веки веков!
Она порывисто встала, покрыла лицо вуалью и исчезла из залы.
Луна прибывала тревожаще быстро. Он считал пролетавшие дни, и сердце с болезненной мукой выстукивало слова: «Во веки веков, во веки веков…» Ссодроганием вспоминал он теперь далекую молодость, когда вожделел бесконечности, не зная предела юности, удовольствиям, наслаждению. Правда, довольно скоро прожорливый жар его чувственной плоти остыл, взяв свое и пресытившись. Угли желаний, подернувшись пеплом, разгорелись новым пожаром — всепожирающей страстью к могуществу, и тот юноша, что молился о нескончаемой ночи, что так любил повторять: «Во веки веков!»,исчез безвозвратно, не оставив и памяти в памяти. Но оказалось, что он не умер, а, затаившись, ждал часа, чтобы вернуться, и теперь подобрался вплотную — со всем жарко дышащим прошлым. Зеленый юнец угрожал умудренному старцу.
Отпрыск незнатного конкистадора, он вырос в краю летучих мышей, у верховьев реки. Небольшая полоска земли, единственное богатство, стала судьбой и погибелью незадачливого вояки, который ленился работать, любил приложиться к бутылке и убивал время в тщетной погоне за золотом; эта земля сожрала его, заманила, хмельного, в кипящее паром болото и так старательно обглодала старые косточки, что только скелет нашел его юный сын, теперь уже сирота, и, узнав, что поместье отходит Короне, решил искать счастье в столице. О чем было здесь сожалеть? Разве что о прелестной девушке, жившей на другом берегу, — той, к которой он греб каждый вечер под скрежет кожистых крыльев, возвращаясь перед рассветом, когда снова со свистом рассекали небо громадные тени. Прощаясь навеки, он обещал ей вернуться, молил дождаться, дал слово и перстень — и уплыл, обливаясь слезами, красивый и статный, в дублете, щегольских тонких чулках и шляпе с пышным пером, поминутно оглядываясь назад, на девушку у реки (как часто он видел ее светящийся силуэт на камне в полумраке рассвета; прелестное личико омрачено печалью, длинные пряди окутали стан, вьются, роняя цветы, по ветру), и гул черных крыльев над головой подхватил его крик: «Во веки веков!»Но в городе, завороженный обильем блудниц и блудилищ, он погряз во грехе и забыл обо всем, погребя саму память о ней под бесформенной грудой безымянной, безликой, беззастенчивой женской плоти, в нагромождении тел, соединившихся в грузную гору похотливого блуда; но все это кануло в Лету, когда вдруг, очнувшись от затянувшейся вакханалии плоти и осознав, что любострастие не утолит его жажды, он устремился к иным родникам: принял постриг, обрел покровителя, облачился в сутану и начал свой путь к епископской кафедре, предав забвению молодого повесу.
Но отринутый, погребенный, забытый повеса, тот, в чьем сердце пылали все страсти мира, все-таки уцелел — он остался жить в чужом сердце и, пройдя через годы, возвратился своим двойником; он мог свершить в настоящем то, о чем мечтал в прошлом, и восстать из могильного праха. Архиепископ почувствовал, что боится не столько той девушки из забытого прошлого, сколько воскресшего юноши и его одержимой живучести. Нет, он не страшился, что прежние страсти взыграют в старческом теле; не здесь таилась угроза, ибо он усмирил свою плоть воздержанием, угасил вожделенья, выбросив страсти из памяти, так же как шляпу с пером. Он опасался не мятежа желаний: сверкающая красота юной женщины под вуалью не пробудила в нем страсти — лишь безграничное изумление. Он страшился не бунта собственной плоти, а крушения веры. Что истинно? Мирская тщета или величие духа? Что, если маски, личины и призраки не были теми химерами, кои он презирал? Ужель только чувства и быстролетные удовольствия единственно постоянны в нескончаемой смене доктрин и учений? Верно ль он понял урок? Неужто желанья плоти, ее вожделенья и были тем пламенем горним, что прорывалось наружу — словно струйками дыма — ученостью мозга и метафизикой духа? Он с тревогой подумал о женщине под вуалью: страсть, сжигавшая ее душу, уберегла от времени тело. Он вспомнил, каким видел мир в те далекие годы: нагроможденье бесформенных тел, соединившихся в грузную гору вселенского блуда. Но злосмрадная эта гора извергала богов и богинь, знания и искусства и другие порождения духа; они возникали и исчезали, тогда как гора пребывала нетленной. Смертный был неподвластен смерти — за исключением духа, а плоть была долговечней души. Тело могло умереть, но плоть и ее вожделенья оставались, переживая ими же порожденных божеств, наперекор временам, во веки веков — неопалимая купина, что горит огнем и не сгорает.