Избранное
Шрифт:
Было тихо. За окном шел снег. Шукшин сидел на кровати в белой рубахе. Посмотрел на меня как-то… прорубно (иного слова тут не подберешь) и заговорил:
— Ни ты и ни я Львами Толстыми не будем. Мы с тобой уйдем в навоз. Только ты вот чего должен понять… Только на честном навозе может произрасти когда-нибудь еще что-то подобное Льву Николаевичу. Только на честном!
…Нас везли по Чуйскому тракту в Горный Алтай. Автобус покачивало. Беспрерывно говорил о чем-то гид, и потому, что он говорил беспрерывно, я не слышал, о чем он говорит. Диковинные по красоте места становились все диковиннее и диковиннее. И вдруг — сознание цепко поймалось на очередную порцию слов:
— …а вот сейчас, товарищи, мы проезжаем по земле, толщина чернозема которой не имеет аналога во всем мире. Только здесь, на Алтае, этот культурнейший слой почвы достигает одного метра семидесяти сантиметров!..
Разом вспомнилась та далекая теперь уж зимняя ночь семидесятого года; белая смытость рубахи Макарыча; глаза его, ищуще вглядывающиеся в меня, и… конечно же, слова про честный навоз…
Сростки — Москва,
июль 1979
К ЧЕРТУ! К ЧЕРТУ!
Размышления после одного разговора с артистом Андреем Мартыновым
Скажу честно, что вот прямо сейчас, когда я уже пишу эти строки, то есть конкретно хочу поделиться тем, что услышал в себе, вдумываясь, вглядываясь и вчувствуясь в Андрея Мартынова, — а ведь он в большей мере отвечал на мои вопросы и, следовательно, в свою очередь, тоже вдумывался, вглядывался и вчувствовался в меня, прежде чем отозваться или не отозваться откровенностью, — я глубоко убежден в одном: мне повезло на разговор и встречу с человеком глубоким. А вот на сколько футов, дюймов, метров (вообще — кто знает, какими метрическими понятиями измеряется глубина души, да к тому же еще — творческой?) произошло это затянувшееся до апрельской полуночи погружение, — тут я готов на личное и абсолютно чистосердечное признание — на столько, на сколько я к этому разговору был уже зрел, культурен, добр, отважен, порядочен и глубок сам.
Во всяком случае, от чего я более всего оберегал, вернее, остерегал себя, разговаривая с Андреем Мартыновым, так это от хорошо понятного мне, и тем не менее врожденного в каждом из нас, эгоистического критерия, что и подвигает нас, — к сожалению, сплошь и рядом — судить о людях по тем их очевидным признакам, что совпадают с нашими. Короче, я не хотел мерить Андрея на свой аршин. Я хотел открыть в нем то, чем не располагал, но… но вот тут-то и таилась как раз, пожалуй, самая серьезная опасность: я шел на разговор с этим известным на всю нашу державу молодым артистом как за кулисы, а там-то ведь все по-иному: и мечи деревянные, и усы наклеенные, мраморные колонны — из папье-маше, а только что покорявший своей беспримерной мужественностью герой стоит возле телефона-автомата, держа в левой руке парик, а в правой трубку, захлебывается дешевой «Примой» и упрашивает кого-то совсем даже и не мужественным голосом уговорить какого-то жестянщика Костю, чтобы он ему ну хотя бы завтра, к обеду, но заделал левое заднее крыло у «жигуленка», в которое ему вмазалась только что, ну вот прямо перед этим спектаклем, какая-то раззява…
К своим сорока пяти годам я усвоил твердо: посторонним вход в творческую лабораторию души — запрещен!
Объяснить самый сложный фокус, как и развеять по ветру самую прекрасную иллюзию — не стоит ничего: просто и легко. Поэтому я лично терпеть не могу, когда актеры или актрисы начинают натужно показывать с телеэкранов, что они — такие же, как и все, что они имеют право на всякого рода разговоры по поводу собственными же душами сыгранных ролей и тому подобное. А ведь из книг узнаешь, что когда-то сцену, подмостки, актеров освещал загадочный нимб непонятного и возвышенного. Актеры и актрисы буквально приколдовывали к себе… И правильно. Я полагаю, что для людей истинно творческого клана самое важное и самое притягательное заключается как раз в том, как создается и как возникает на свет, «поражая нам чувства» (сейчас я цитирую непревзойденные слова русского поэта Николая Заболоцкого), «неразумная сила искусства»… Значит, по логике, если я и открою в Андрее Мартынове что-то такое, что поможет мне разгадать его лабораторно-душевное, я — ну… этически не вправе делиться своими отгадками. Понимаете?.. К тому же — а вот об этом я просто обязан сказать — мне было интересно идти на разговор с Андреем еще и потому, что знал (кто не поверит, пусть спросит у народного артиста РСФСР, кинорежиссера Владимира Павловича Басова), что он, подбирая на роль, ГЛАВНУЮ РОЛЬ фильма «Факты минувшего дня», актера, чудил довольно-таки странной для меня причудой: ему непременно хотелось, чтобы Кряквин, главный инженер комбината «Северный», внешне (я подчеркиваю это особо — внешне) походил на меня, автора романа «Техника безопасности», что и явился сценарной основой для теперь уже отснятой и готовой двухсерийной картины.
А еще я знал, что, когда Басов набрел-таки на Мартынова (и мы теперь с ним, по правде говоря, благодарим Его Величество Случай, что предыдущий, причем уже согласившийся актер почему-то вдруг отказался сниматься в этой большой и государственной важности роли) и начал рассказывать Мартынову, что его будущий Кряквин должен совершить, выйдя на трибуну в Колонном зале, Мартынов вдруг остановил рассказ Басова нервным жестом и попросил его больше не продолжать…
— А в чем дело? — очень обеспокоенно и крайне сочувственно (Басов как человек — редкостный и внимательный товарищ) поинтересовался Владимир Павлович.
Андрей ответил не сразу:
— Пожалуйста… больше не надо. А то я заплачу.
Итак, я объяснил почти все, отчего я так легко согласился поговорить, а затем и написать об Андрее Мартынове: помимо просто человеческого уважения к нему как артисту, который — а это я видел своими глазами — умеет самоотверженно, до упаду, работать на съемочной площадке, в тонзале у микрофона и никогда не скулить на всякого сорта помехи, мешающие нормальной киноработе, — меня потянуло к нему еще и элементарное профессиональное любопытство: уж коли Мартынов — Кряквин внешне походит на меня — автора, то что же нас разнит в по-сегодняшнему сложном и чересчур уж порой нервном мире искусства?
И был вечер. На квартире у Мартыновых. В приглушенном Большом Тишинском переулке. Я познакомился с женой Андрея, покорившей меня своей неброской обаятельностью и почти неприметной чуткостью.
Франциска — немка. Но при этом говорящая по-русски так… что только диву даешься. Совсем недавно она первой в ГДР защитила кандидатскую диссертацию на тему «Личность и общество в рассказах В. М. Шукшина». Так что покуда не угомонился и мило дополнял нашу компанию сынишка Мартыновых — четырехлетний Саша, — разговор велся о Шукшине.
Франциска была в курсе моей большой личной дружбы с Василием Макаровичем, о котором я могу говорить всегда и бесконечно. И я говорил, говорил о нем, отмечая при этом внимательную, терпеливую невмешиваемость в разговор Андрея. Эта, казалось бы, ничего не означающая деталь только лишний раз убедила меня в том, что он — человек сдержанный. А сдержанность, как мне кажется, свойство драматического порядка. Оно проступает и прописывается в характере только у тех, кто сумел пережить и перетерпеть достаточно большое количество житейских ошибок. Причем масштабы их неважны, важен масштаб перечувствованности их. Только тогда сдержанность способствует самоуглубленности, а именно на ней и произрастает то, что люди окрестили понятием воображения…
Наконец Саша уснул, и мы остались втроем: Франциска, Андрей и я. Франциска сидела у двери, Андрей на кушеточке — против меня. Потянулась обычная предразговорная пауза. Я нарушил ее, вспомнив слова Алексея Толстого об искусстве. Когда-то давно, в одной из повестей, он сформулировал свои мысли о нем следующим образом:
«Искусство! Обдуманная и осторожная игра на тончайших воспоминаниях… Есть воспоминания, ставшие физическими точками в мозгу. Может быть, я их получил от матери, от прадеда, от предков… Когда ты их затронешь, сыграешь симфонию на этих таинственных точках, — рождается чудо искусства…»
И Андрей, помолчав, заговорил: он сказал, что вообще-то не терпит и не любит всякого рода статей об актерах, в которых пишут, как правило, не понимая сути этой профессии. Он сказал мне, что я, наверно, не смогу вскрыть работу души актера, потому как то, что требуют от меня, — требуется лишь как реклама, а он приучил себя относиться к популярности крайне сдержанно.
— Я помню себя с двух лет. Я родился в сорок пятом. Мой отец был учителем истории, но очень рано ослеп. Мама… служащая. У меня два брата. Один — теперь врачом в Иванове, городе, где я родился. Второй — тренер по боксу. Началом начал, если говорить об актерстве, для меня послужило радио. Я слушал с детства все радиопостановки, запоминая голоса и интонации. История, книги… Чехов, Некрасов. Актером я захотел быть с пяти лет, но никому об этом не говорил. Самодеятельность и кино терпеть не мог. Потом в Иваново приехал МХАТ. Было приключение-встреча с Грибовым… Потом попытка поступить в студию МХАТа. Провал. Работа каменщиком на стройке. ГИТИС. Меня сначала посчитали комедийного плана. Но когда к нам пришел Павел Хомский, а я до этого отслужил в армии, в войсках ПВО, произошел переворот — я стал играть «негероического героя». Из ТЮЗа я ушел в Театр на Малой Бронной. Своему Васкову, старшине из «А зори здесь тихие», обязан режиссеру Ростоцкому, но нашла меня для него второй режиссер — Зоя Дмитриевна Курдюмова. Из театра сейчас ушел. Почему? А потому что у меня обостренное чувство перспективы… Перестал мне давать театр то удовлетворение, ради которого я готов отрешиться от всего. Понимаете? От всего…