Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Неожиданное тепло на глазах съедало заполярный снег. В горах все чаще и чаще срывались лавины, и синяя гольцовая даль маревно подрагивала, напитываясь тревожными талостями выходящей из-под зимы земли.

В тот день снимался в принципе несложный эпизод. В центре горняцкого городка, белым днем, неподалеку от памятника Кирову и в нескольких шагах от входа в кинотеатр «Большевик», построенного еще в начале двадцатых годов по прямому указанию Сергея Мироновича, Ксения — Чурсина должна была зашагнуть по глубокому сугробу (его приходилось натаскивать лопатами) за рекламный щит, с которого афишировался козинцевский «Гамлет», и… на плече у случайной прохожей (молоденькой артистки Катюши Васильевой)… расплакаться сперва потихонечку, а после, теряя контроль и самообладание, навзрыд, в голос, по-бабьи, забыв, что она жена директора комбината, и обо всем, обо всем на свете…

Группа суетливо и разноголосо готовила площадку, а мы с Людмилой сидели, коротая время, в пустынном холле кинотеатра на втором этаже.

Должен признаться честно, что Чурсина — в гриме и одежде Ксении (за исключением парика) — буквально поразила меня… Я понимаю, что согрешил сейчас штампом, который был бородат, наверное, еще в эпоху древних шумеров, но… что поделаешь, если он, курилка, позволил наиболее оптимально отобразить то, что я действительно ощутил с первого взгляда.

Людмила сидела рядом со мной в кресле и молча курила. Я украдкой взглядывал на нее, почему-то волнуясь, и не знал, о чем говорить. А хотелось-то сказать, что вот… во мне только что произошла странная перемена и что отныне… какой-то другой Ксении, кроме вот этой, я… однако, не мыслю. Мало того… мне теперь кажется, что именно вот такой я и писал ее в романе… Но я этого не говорил, только слышал в себе желание говорить так, и Чурсина, будто бы задремав, откинулась в кресле.

Серебристая проседь лисьего воротника теплила чуть заметную усталость на лице артистки. Сигарета вертикально дымила, истаивая в ее длинных пальцах. Мне подумалось, что женская красота вроде зеркала. В него и в нее, значит, не войдешь, и если что-то и можешь увидеть в нем и в ней, так это самого себя, со своим умением (от слова — ум) понимать красоту. Вот как понимаешь — так и видишь…

— Вы знаете, в чем разница между мной и вашей Ксенией? — неожиданно спросила меня Людмила, выпрямляясь в кресле.

Я повел головой…

— Ваша Ксения знает, чего хочет и может. Так? Но не знает, как сделать то, чего она хочет и может. Правильно? А я… я даже не знаю, чего я хочу и могу… — Она встала — высокая, стройная и строгая. — Так что пойду-ка я сейчас на улицу, где и поплачу по этому поводу… перед кинокамерой. Извините меня.

Я потом долго еще вспоминал, пытаясь расшифровать, этот странный обрывок от чего-то гораздо большего и недосказанного Людмилой. Во всяком случае, кокетством или игрой здесь и не пахло. Интонация была беспримесной и тревожно доверительной. Лезть же тогда с расспросами мне не хотелось. Откровение иногда прекрасно и загадочно именно незавершенностью…

Осенью началось озвучивание снятого и смонтированного материала. Потянулись дневные и ночные смены в глуховато прокуренных (хотя курить в них строжайше запрещено!) и сумеречных тонзалах «Мосфильма» с их неизбежной нервозностью, напряжением, взрывами веселости и всеобщей усталостью.

Чурсина наезжала из Ленинграда и работала у микрофона сколько надо было. К этому времени я уже кое-что знал о ней не со слов. Ее отзывчивая, ясная доброта и внимательность к своему окружению были видны невооруженным глазом, а доступность для разговора и легкая, незамедлительная реакция на смешное или серьезное располагали к ней. Еще я заметил, что от Людмилы помимо женственности и обаяния исходила какая-то спокойная уверенность; и только иногда, в мгновение задумчивости, глаза ее неосторожно выдавали что-то бесконечно вопросительное и безответное…

— Вы знаете, — сказала она мне однажды, — Товстоногов пригласил меня на роль Комиссара в «Оптимистической» Вишневского. Как вы считаете, это хорошо?

Я улыбнулся… Необходимо было немедленно объяснить Людмиле, что я, так уж у меня получилось, совершенно не знаю театр. Вероятно, в свое время запустил это дело, а потом уж и не захотелось наверстывать. То же, что мне довелось за последние годы по случаю поглядеть на московских сценах, мне откровенно не понравилось: то ли из-за какой-то нарочитой и чересчур уж автономно живущей, от смысла драматургического материала, режиссуры, то ли из-за безудержно технической, а не душевной работы актеров. А еще я никак не мог и не могу приучить себя к театральной поставленности голосов, к их, так сказать, повышенно-нутряному звучанию, что ли… Они всегда раздражали и раздражают меня, мешая восприятию происходящего на подмостках.

— …вот такие пироги, Люда, — сказал я, — так что советчик из меня в этом вопросе явно худой. Но, если уж так вот, по здравому смыслу, то это, наверно, неплохо. Все-таки Товстоногов… Мэтр, говорят. Вы-то сами хотите работать с ним?

— Не уверена… — обрывисто и непонятно завершила разговор Людмила и вернулась к микрофону.

Я внимательно посмотрел ей в обтянутую свитерком спину, в который раз, небезболезненно, отмечая все-таки удивительное сходство актрисы с моей бывшей женой; конечно, не такое уж двойниковое, нет — совпадало лишь внешне типовое, — и поймал себя на мысли, что на этот раз не поверил в искренность ее слов.

Хочет, поди, хочет погреться возле официально признанного кумира, вот и хвастанула небрежностью собственного тщеславия, думалось мне. Выходит, и в соседней с писательской артистической среде бытует эта диковинная форма саморекламы. У нас-то, среди литераторов, ею заражены чуть ли не все. Стоит только остановиться с кем-нибудь на дороге, и — только держись! — встречный тут же после рукопожатия начнет, якобы между прочим, сообщать-рекламировать, где он и чего публикует, где и кто о нем чего сказал и написал, а послезавтра, не позднее, ему предстоит («только это, сам понимаешь, между нами») разговор… и — с придыханием — называется фамилия… Черт-те что! Мне-то до этого какое дело? Я, например, честно, стесняюсь сообщать о своих делах даже друзьям. Они ведь, дела-то, если они действительно делаются — так или иначе окажутся на виду. Чего же о них без нужды кукарекать?..

А спустя недели две или три, точно не помню, в очередной наезд Чурсиной в Москву для очередной порции озвучания, круг этого небольшого, но весьма даже важного эпизода для оценки характера ленинградки замкнулся. Причем совсем непредвиденно для меня. Когда я спросил Людмилу о Комиссаре в «Оптимистической», она рассказала, что рассталась с театром.

— Иди ты! — вырвалось по-мальчишески у меня.

— Да-а… — подтвердила она задумчиво. — Меня не удовлетворили те условия, на которых предполагалось мое участие в спектакле.

Иногда в тонзалах киностудии возникают удивительнейшие мгновения покоя. И — все исчезает: звук, всякое движение, даже табачный запах, к которому во время работы привыкаешь настолько, что не слышишь и его.

Вот в такое мгновение однажды мне и припомнились в тонзале стихи Станислава Куняева:

«Я не завидую актерам — талантам, гениям, которым всю жизнь приходится играть, то воскресать, то умирать. Сегодня — площадной оратор, назавтра — царь, вчера — лакей… Должно быть, портится характер. Игру закончив, лицедей, должно быть, с каждой новой ролью со щек румяна соскребя, все тяжелей, все с большей болью приходит медленно в себя».

Я припомнил эти стихи посредине ночи в мосфильмовском тонзале и мысленно поблагодарил поэта за отслоившуюся от его умных стихов ассоциацию: мне захотелось написать когда-нибудь работу о возвращении в себя.

Я так и назову ее когда-нибудь — «Возвращение в себя».

Ведь все мы, даже не имеющие дела с искусством и литературой, однажды делаемся подлинными, натуральными и наверняка не совпадающими с теми, какими только что были, не сумев почему-то совладать с безудержной силой обстоятельств…

Поделиться с друзьями: