Избранное
Шрифт:
— А колхозные дела?
— Дела горячие. В них вторая моя авиация. Дмитрий Сергеевич. Не для красного словца это… У вас в городе хлеб в булочных одинаково круглый год растет, а у нас, сам знаешь, весна есть весна, осень само собой…
— Зоя вон…
— Она…
Симаков смотрел, как спешила к ним Зоя — светлым пушистым комочком катилась; будто тихий, неудержанный вскрик были его слова, заглохшие так же мгновенно, как прозвучали:
— Сниму на ночь протезы, Дмитрий, кровь под ними сырая…
И тут же крикнул приблизившейся Зое:
— Ать, два — веселей!
— Не спите?
— Лично я носом, Зоя, клюю. — Симаков зевнул. — Отпустите меня, старика, на боковую… Дверь оставлю открытой, Дмитрий Сергеевич! Пока, Зоя.
Она молчала.
— Действительно, молодежь, пошел я… — Симаков говорил с натянутой оживленностью и просительно. — Пойду… А завтра, приедет завтра моя Клавдия с сынишкой, пельменей наготовит… Приглашаю на пельмени! Любишь пельмени, Дмитрий Сергеевич?.. Ну, простите старика!..
И когда стукнула дверь за Симаковым, поглотила его темнота дома, Дмитрий бодренько предложил:
— Зоя, пройдемся?
Она пожала плечами, отошла от калитки неохотно, задумавшаяся, грустная; что-то плаксивое, детское зазвучало в ее голосе:
— Холодно-то как, господи!
— Где твой дом, Зоя?
Она махнула варежкой в глубину длинной улицы.
Дмитрий спрашивал о библиотеке, читателях — Зоя отвечала односложно, суховато, ежилась; нездоровилось ей: то и дело платок доставала, к носу прикладывала. «В тепло ей надо, — Дмитрий, ускоряя шаг, поддерживал ее под руку, — а есть ли в их доме тепло?»
Зоя вдруг сказала — и вызов был в сказанном:
— Вот мы в библиотеке диспут готовим… о любви! И я спросить хочу…
«Хитришь, девочка, — подумал Дмитрий, — нет никакого диспута… Догадываюсь, о чем ты…»
— …спросить хочу, как можно ответить на такой вопрос… если зададут! Двое любят друг друга, и неожиданно появляется третий, который любит одного из них. Имеет ли он моральное право вторгаться в их мир? Как вы считаете — имеет или нет?
— А ты, Зоя, не проводи диспута — и вопроса не будет! — отговорился Дмитрий.
— Предположим, объявлен он уже…
— Предположим… или объявили?
— Объявили…
— Тогда ситуация, Зоя, серьезная. — И тут же, ощутив, как дрогнул под его пальцами локоток Зои, поперхнулся готовыми словами. «Что ерничаю?! Монстр! У девки тоска, жуть, страдание, а я усмешками…» И перед глазами опять Клавдия, та «станционная», одетая так, будто все на ней с чужого плеча, равнодушная к своему наряду и, возможно, ко многому другому… Подумал про умершего учителя, который, по утверждению Гриши, Клавдию на руках носил; и как-то особенно ярко, ударяя по сознанию, обозначились слова Симакова: «…приедет завтра моя Клавдия…» Решил: «Надо убираться… скорей, немедленно!..» И, спохватившись, крепче сжал Зоин локоть, хотелось ей помочь, но не знал — как.
— Вот и дошли. — Зоя потерла варежкой щеки: — Холодно…
«Что ж ей ответить?» А в голову скользкими рыбинами, теснясь, наваливаясь друг на дружку, лезли какие-то странные, давящие обрывки увиденного и услышанного — нужно остаться одному, чтобы справиться с ними. Мальчик из вагона за спиной Клавдии показывал ему язык… Агапкин хвалился как будто бы колхозом, но получалось — собой… Дежурный на станции с ненавистью спрашивал про голых натурщиц. Симаков жаловался, что боязно снимать протезы — кровь там… Плакал Тимохин… И через все — нечаянно-пугливое, словно зарница в ночи, опасение, что таятся какие-то непредвиденные невзгоды на пути Клавдии, и не она ли — вот эта кругленькая девушка, Зоя, Зоя Васильевна, — встанет поперек, встанет отчаянно и непреклонно? Робко, безнадежно подумалось: «А как же спасти Клавдию?» Но только и сказал вяло, глухо:
— Рецептов тут не имеется… Однако третьему лучше не мешать тем… двоим.
— Спокойных снов вам!
Он не увидел — сердцем воспринял, как зло усмехнулась она, оттолкнув от себя его слова.
Сколько-то постоял один у ограды, переложил ручку портфеля из занемевшей ладони в другую, порадовавшись, что не оставил его у Симакова: свободен и хоть сейчас куда угодно… Черные тени бежали через луну, не затмевая ее; на дороге множеством лейтенантских звездочек высвечивали крупные, незатоптанные кристаллы снега; домашний печной дымок улавливался… Насвистывая, Дмитрий пошел назад, пустой и не знающий, к Симакову ему или не нужно… Прожитый день был долгий, плотный, как вечность.
Потоптался Дмитрий на одном месте, потом натянул потуже шапку на отяжелевшую голову, решительно пошел из деревни в белое поле… Когда отшагал по пустынной дороге с километр или больше, увидел, случайно оглянувшись, что кто-то бежит за ним, призывно машет руками, и похоже, что это Зоя, а может, не она… Он не остановился и больше не оглядывался.
…Спустя месяц из редакции молодежного журнала, куда Дмитрий не показывался, позвонили ему, и он ответил, что пишет, скоро принесет… Он соврал. Не было ни странички написанного.
Правда, Дмитрий начинал один рассказ — о проводнице поезда дальнего следования, о том, как жадно смотрит она на людей, угадывая среди них, кто хороший, кто плохой… Но рассказ не клеился, бесцветные искусственные фразы ложились на бумагу — он рвал ее, ходил по комнате, бездумно смотрел в окно, на серые и красные весенние крыши, ноздреватый снег которых был истоптан голубями и кошками.
Вечером шел Дмитрий в писательский клуб, играл там на бильярде и, если случалось засидеться в компании за ресторанным столиком, невпопад мог сказать:
— В деревне, знаете, был. Грандиозную вещь пишу. Не верите?..
А утром испытывал стыд за такое пустословие; где-то, близко, не удаляясь, стояли Тимохин, Клавдия, Симаков, Зоя — было невмоготу подступиться к ним, однако и не отпускали они…
В конце концов, совладав с собой, он сделал красивый рассказ про цветение садов, о любви колхозного механизатора к своенравной сельской библиотекарше, о белокипенных облаках и живительной родниковой воде… Последние абзацы дописывал так, как некогда раньше бывало у него, — с ощущением радостного накала в груди, с сознанием счастья, что ему в охотку работается и дальше будет работаться.
Рассказ в редакции приняли, и Дмитрий успокоился окончательно.
Этот рассказ открывает очередную, четвертую по счету книгу Рогожина.
1969—1970
ОСЕНЬ ЗА ВЫЖЖЕННЫМИ БУГРАМИ…
Л. Мелик-Нубаровой
Мне прощается, что год от года я приезжаю сюда все реже. В этом старом бревенчатом доме, где тишину и покой сохраняют так же бережно, как снятые по осени антоновские яблоки, уверовали: в далекой и суетной столице я очень занятой человек.