Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Чтоб баобаб в огороде?

— Отчего не попробовать?

— Да-а-а…

Зять явно тянул, словно обдумывая, взвешивая: не ошибется ли, если сразу отдаст или ответит как-нибудь не так…

«Зануда», — ожесточился Степан.

— Ладно, — сказал он, — хрен с им. Не привез, так не привез… Редьку на том месте посажу. Ну я — пока! Не забывайте с Тонькой наезжать…

И повернулся, пошел прочь было. Но Виталий торопливо остановил:

— Стопам Иваныч, айн момент!

— Ну!

— Будешь сажать? Я серьезно…

— А сурьезно — через год привезешь, я посажу.

— Год ждать! Сейчас сажай. А через год я погляжу, что вырастет.

— Есть?! Добыл? Не врешь?

— Обещал — сделано.

«А нервы, стервец, помотал!» Однако радость («Привез!») была сильнее досады. Степан вожделенно смотрел, как Виталий, распахнув дверцу «Москвича», оттопырив худой, с влепившейся в него брючной материей зад, копался в багажнике подле приборной доски, том самом ящичке, который водители повсеместно зовут «бардачок». Копался — и наконец из-под всяких бумажных листочков, авторучек, другой разной мелочи вытащил и, обернувшись, протянул ему на раскрытой ладони коричневый, чуть придавленный с боков, кверху, орешек. Маленький, смахивающий на обычный русский орех, только без скорлупы, потемнее, да вот с этими, угловатинками… Степан, приняв его на свою ладонь, смотрел — и возгоралась гордость, что вот оно у него, африканское зерно, и дивился: нет непохожего на свете — все похоже!

— Он самый… тот!

— Самый-самый. — Зять, когда отдал, сразу, кажется, потерял всякий интерес к дальнейшему: зевая, полез в кабину, что-то стал там делать и лишь через какое-то время проговорил оттуда, из глубины «Москвича»:

— Вез и дрожал: застукают! Не через одну границу…

— Што — нельзя?

— Строго запрещается карантинной службой.

— Ну спасибо тебе, Виталий. Удружил. Вырастет ли?

— Мое дело привезти…

— Спасибо, спасибо, факт… А когда лучше сажать-то? В самое пекло, поди. Африка ж.

— Не знаю, не знаю… Ваша идея — вам, Степан Иваныч, до конца и развивать ее. Может, с вас новое направление в агронауке начнется, в основоположники выйдете. Роща баобабов в Прогалине! А какой-нибудь зоотехник потом обезьян здесь разведет — в гуще баобабов… Мясо-молочную породу.

Зять снова развеселился.

— Ладно, смейся, — миролюбиво отозвался Степан. — Чего не попробовать — попробуем!

Он положил орех в наполовину порожний спичечный коробок, а тот спрятал во внутренний карман пиджака.

И после, уже на летном поле, что бы ни делал — нет-нет да прикладывался рукой к груди: вот он, коробочек с орехом…

А вечером, когда все три самолета, отработавшись, мирно стояли на избитой их колесами площадке, пилоты ушли в Тарасовку, на свою квартиру, — Степан в одиночку сидел в вагончике, не зажигая фонаря, при открытой двери. Видел доверенные ему аэропланы, в сумерках низко припавшие к земле, — и были похожи они на большие усталые существа, затаившиеся в дремоте, но и сквозь нее напряженно ждущие команды к взлету. А поодаль белела россыпь химических удобрений, синие, фосфоресцирующие звездочки порой вспыхивали поверх нее; и налетавший с дороги ветерок воровато шуршал в обрывках бумажных кулей, в которых селитра была свалена под навесом. Дальше глухая стена леса, а над ней то и дело возникали багровые отсветы далекого и непонятного небесного огня.

— Жизнь есть природа, — вслух, непонятно для кого промолвил Степан, пожалев, что для своей аэродромной службы не завел собаки. С собакой было бы не так одиноко коротать ночи.

У ног его, на ящике, стояла початая поллитровка, которую он днем взял из дому. Хлеб лежал, сало кусками, но он не спешил… Он чувствовал легкость в теле, то светлое, томительное состояние души, когда все вокруг — этот весенний вечер, тревожные блики на небе, вид притихших самолетов — ему в радость и даже в удивление: живем, а день на день не похож! Вчера было одно, сегодня другое, а что завтра произойдет — никто не скажет…

Что может произойти?

Кругом непредвиденные случаи, роковые совпадения… В прошлом году зять, переломив свою гордыню, приехал в Прогалино седьмого мая. Сегодняшний день — тоже седьмое мая, и зять, временно покинув Африку, привез ему то, что он заказывал, ровно через год — день в день, тютелька в тютельку! Предзнаменование, намек судьбы? Чему быть — то будет… так?

— Покуда, однако, жив я, ребяты, — опять вслух произнес Степан — покуда действую…

Седьмое мая — такой уж это день у него, седьмое мая… Он вылил немного из бутылки в стакан и выпил. Посмотрел на чернеющие силуэты самолетов. Стоят себе самолеты, должны стоять. Он при них, они при нем.

А седьмого, в ясный майский день, их десантная рота находилась возле танков, в польском лесочке, и так тепло было — шинели поскидывали, разулись, развесив по кустам мокрые портянки, давая отдых натруженным, зашелудевшим в беспрерывных маршах ногам. Они — Колька Пущиков из-под Оренбурга, донецкий шахтер Иван Ржевский и он, — босые, в распоясанных гимнастерках, только что отобедав, стояли за «тридцатьчетверкой», курили, а танкист сидел на броне, неумело играл на немецком аккордеоне. Они слушали его и потешались. «Ну, пехтура, — сказал танкист, раздувая тонкие, обкусанные огнем, в ожоговых рубцах ноздри, — ну, братики, как пойдем в атаку, вскочите на броню — я вас через елочки-осиночки, через то, где погуще, проволочу. Чтоб вас ветками по мордам и ж… нахлестало за ваши смешуечки насчет танковых войск!» Иван Ржевский шагнул к гусенице, протягивая руки: «Одолжи, сержант, инструмент — покажу тебе настоящую игру…»

Будто вот так, в протянутые руки свои, и принял Иван ту шальную, наугад, видно, выпущенную, да прицельно сработавшую мину. Последнее, что увидел Степан, — именно их, Ивановы руки, обнявшие белесый высверк огня.

Моложе, поглупее когда был, Степан, бывало, рассказывал кому-нибудь — как тогда это произошло, как стояли, о чем говорили, как ударило, и он, один изо всех, чудом остался в живых. И если за стаканом рассказывал — текли у него слезы, а то и рыдал он — в своей непонятной другим любви и преданности Кольке, Ивану, тому с изувеченным носом незнакомому танкисту… Но вовремя остановился — рассказывать. Дошло до него, что люди, слушая, отворачиваясь от его слез, не видят в этот момент, как хотелось бы ему, ни Кольки Пущикова, ни Ивана, ни танкиста, а лишь одно прет им в глаза, застилая любой другой свет: напился, мол, инвалид, психует… Однажды вот так, уловив на случайном лице брезгливо-жалостливую улыбку, чьи-то пренебрежительные слова: «Верьте ему больше… это ж Чикальдаев!», он, вмиг протрезвев, закаменел: «Штоб я хоть ищо раз вам… сволочи!»

Степан опять немного налил в стакан и опять долгим взглядом обвел самолеты. На месте?

Из тарасовского клуба, что сиял на пригорке десятком высоких, залитых электричеством окон, долетали сюда, к вагончику, перепады громовой музыки. Такая ревущая музыка, казалось, могла расшатать стены, и впрямь, когда Степан всматривался, ему чудилось: клуб дрожит.

— Жизнь давно тихая — музыкой гремим, — сказал себе Степан, чувствуя неясную и вроде б даже одобрительную зависть к тем, кто сейчас в клубе, в свете люстр, в потной духоте разгоряченных танцами тел, и парни там в белых рубашках, пестрых галстуках, девушки полноногие, в куцых, по моде, юбчонках, лакированных туфлях, и никакой нужды, никаких болячек у них, как и должно быть в пору юности — такой хорошей и такой короткой у человека… Седьмое мая — и как ему про другое не вспомнить? Тоже ведь танцевали, тоже ведь… приспосабливались, применялись, тоже счастья хотели. Да.

В конце лета сорок четвертого года, повалявшись в госпиталях, вернулся он в свое Прогалино, к хворой матери. От невынутых осколков свищи на спине никак не зарубцовывались, в голове от малокровия будто комариный звон стоял. Но лишь только, бывало, у кузни послышится гармошка — туда, где девки с семечками, подле них ребята-стригунки лет по пятнадцати-шестнадцати вьются… С фронта пришедших трое было: гармонист Ванюшка Тестов с простреленной грудью — умрет вскоре; еще Илюха Красноперов, кузнеца сын, тоже матушка-пехота, с выбитым глазом, сейчас председателем сельсовета работает, Илья Ананьич; да сам он, однорукий, значит, с изувеченной ногой, с продырявленной шкурой. Ванюшка играл «страдания», «Семеновну», танцы разные — тустеп, полечку, другие довоенные — с притопом которые, с кружением. Девки смеялись, потряхивались, будто куры у зерна, себя вовсю показывали, и хлоп-хлоп какому-нибудь стригунку по шее, по горбу: не лапай — сопливый еще лапать-то!

Поделиться с друзьями: