Избранное
Шрифт:
— Сейчас я ее, — готовно согласилась Анна. — Примоторю.
И пошла к избе в темноту.
А Василий внимательно посмотрел на Павла Петровича.
Поднялась на угор и с силой ударила в избы ослепительная полоса света, Анну, колодец, сосны, все обнажая белым огнем электричества. Тягачей видно не было, был виден только свет, но слышался рев и грохот гусениц, который нарастал, будто на деревню шел неистовый ошеломляющий праздник.
Здесь и там в этом грохоте и свете проносились комары. Они сверкали, как мелкие осколки разлетевшейся бутылки.
Первый тягач прошел быстро, не оглядываясь. Он прошел, закрывшись широким стальным щитом, как закрываются ладонью от жаркого солнца. Он был крепок, поворотлив, он был ростом с каждую из этих двух изб. Прошел второй, третий, четвертый. Тягачи шли новые, празднично выкрашенные в алый цвет, и сталь каждого гудела, нова, свежа и весела.
— На новостройку, — сказал Василий. — Силища какая! Смотреть — дух захватывает.
— Да, захватывает, — согласился Павел Петрович, глядя на дорогу блестящими напряженными глазами.
Задний тягач, не выключая мотора, остановился, отворилась красная дверь кабины. Из кабины спрыгнул на землю высокий человек. Он поправил на голове кепку и пошел к костру. А тягач качнулся, слегка взревел, усмехнулся глубоким болотистым горлом и легко, как по маслу, пошел из деревни.
Человек приблизился к костру немоложавой размягченной походкой, кивнул Василию, пристально посмотрел на Павла Петровича, протянул вдруг руки и медленно пошел к нему, подгибая колени. Он шел так, будто Павел Петрович ранен и необходимо его поднять, а потом куда-то нести.
Павел Петрович встал и обернулся лицом к этому человеку. Человек не тронул Павла Петровича руками, а смотрел на него, вроде бы издали разглядывая сквозь очки газетную страницу, и потом сказал:
— Пашка… Пашечка.
— Пашечка, — сказал Павел Петрович. — Это я, Федот. Не думал я тебя увидеть.
— А думал ли я тебя встренуть? Ну и хорошо. Живы, значит. Все на месте, — сказал Федот, присаживаясь к костру и глядя на Василия, потом на уху, потом на Анну, которая шла из темноты с бутылкой водки в руке.
Василий поднялся, снял с огня уху и поставил ее на землю. Все сели вокруг ухи, над угором шелестели сосны, а за лесом горело зарево новостройки. Внутри же лесов деревья засыпали, а может быть, уже и видели сны. Павел Петрович сорвал с бутылки белую металлическую нашлепку, швырнул ее в траву и разлил водку по стаканам.
— Каков! А? — сказал Федот, обращаясь к Василию. — Думал ли ты его встренуть?
— Да, — сказал Василий. — Давно уже не думал.
— А раньше думал? — спросила Анна.
— Раньше думал, — вздохнул Василий. — Ну, давайте выпьем. Все хорошо, что хорошо кончается.
Они подняли стаканы, и те порозовели в воздухе над светом углища. Выпили. Принялись за уху.
Не обязательно уха должна быть жирной. Но если она жирна, то течет по языку, как медовуха, и нет сил от нее отмахнуться ни рукой, ни ложкой. И кажется, что будешь есть до утра, пока не свалишься без сил здесь, под соснами, среди звезд, на траве, под малиновой, тонко пробивающей небо луной. И неизвестно, от чего хмелеешь, от стакана или от ложки.
— Председательствуешь? — спросил Павел Петрович, переводя дух и разглядывая Федота.
— Председательствую. Да с этим председательством одна мука. Колхоз у меня на двадцать километров растянулся. Да и от деревень двора по три от каждой осталось. Все старики. Молодежь в город рвется.
— Ну и как?
— Вот так. Сейчас в районе был. Шею мылят. План у меня на мясо сто пятьдесят тонн. Осталось пятьдесят сдать мне. А где возьму? Есть подсвинки. Говорят, сдавай. Всех до единого если сдам сегодня, половины не выполнить мне этого плана.
— Зачем же такой план брал? — сказал Василий.
— Брал, — усмехнулся Федот. — В прошлом годе у меня сто тридцать было. Двадцать тонн как соцобязательство заставили накинуть. Мол, кониной покроешь, зачем тебе кони, когда машины есть. Нынче Москва запретила соцобязательства накидывать, прежнюю цифру оставили. А коней-то у меня уже нет.
— Чего же делать? — спросил Павел Петрович, доставая из чугуна кусок щуки.
— Чего? Не стану нынче на недели выполнять. Погожу до самой зимы, как раз подсвинки подрастут. И в план уложусь.
— А ничего не будет тебе? — спросил Павел Петрович. — Не снимут?
— Мне ничего не сделают.
— Чего же это так тебя милуют? — улыбнулся Василий.
— А на мое место сюда никто не пойдет, — Федот положил свою деревянную ложку на колено. — У меня, мужики, еще бутылка есть. С собой прихватил.
Федот вынул бутылку из внутреннего кармана пиджака, сорвал с нее пробку и налил всем по половине стакана. Выпили.
— Ты чего же, не отбыл, что ли, свое? — спросил Павел Петрович.
— Отбыл. — Федот вытер губы рукавом. — На Беломорском канале трудился. Много там всяких было. Были и настоящие, — Федот прилег на локоть и стал глядеть в кострище. — Помню, с донскими кулаками одно время я работал. Это был народ! Псы цепные. Злые. Важные. Один, помню, сидит во френчике, в сапогах, окорок жрет. В посылке ему прислали. А я в лаптишках, как взят был. Поглядываю на него и слюнки глотаю. Жрет, сволочь, смотрит на меня сверху вниз, а не подзывает. Потом прищурил глаз и спрашивает: «А за что же тебя, болезный, взяли на эту работу?» Как за что, говорю, раскулаченный. «Кулак, значит?» — усмехается, собака. Кулак, говорю. «Врешь, — говорит он. — Таких кулаков не бывает. Человека небось убил. Или свинью украл. У меня, говорит, батраков за всю жизнь такого ни одного не было».
Федот почесал висок и разлил остаток водки.
— А потом из лагеря на фронт меня послали. После войны прямо домой. И не тянет никуда; пока жив да цел, здесь и буду.
Павел Петрович достал пачку сигарет и протянул Федоту. Федот закурил.
— И мне дай, — сказал Василий. — Не признал я тебя сразу-то.
Павел Петрович протянул пачку Василию. Тот взял сигарету, прикурил у Федота, но не затягивался, а так просто пускал дым.
— Сердце болит. Уж который год не курю, — сказал он, глядя на Федота, а потом на Павла Петровича.