Избранное
Шрифт:
— Брехня. Полная брехня.
Он оставил кувалду и динамит, купил лошадь, двадцать акров и стал обрабатывать землю. Картофель, овощи, фрукты составляли его урожай, и в течение пяти лет он вставал с солнцем и ложился спать с курами. В конце зимы он поручал какому–нибудь приятелю присмотреть за всем, садился в машину и на недельку–другую ехал в Чикаго к брату поиграть с племянниками.
В июне 1916 года он получил письмо из Италии. Старший брат писал, что деревню заняли австрийцы, что семья бежала в Эмилию, а его сыновья на фронте. Под обстрелом пришлось бросить все — и амбары, и скот, и дома. Брат запряг лошадь и бежал под огнем. На подводе сидели жена, снохи, дочери и внуки в пеленках. Все было разорено и разрушено снарядами. Ужас!..
Казалось, будто и в Америку вот–вот нагрянут австрийцы и венгры. Несмотря на Великую Лужу. Каждый день он покупал газету — узнать новости о войне в Европе. Он пытался представить себе войну в родных горах и вспоминал короля Умберто, своих офицеров и время, когда служил в артиллерии на горе Шабертон. Правда, теперь он слишком стар, чтобы идти на войну, тот злосчастный взрыв давал себя знать. Неизвестно еще, справился ли бы он с наводкой.
Войну выиграли и без него, и весной 1919 года у брата в Чикаго его ожидали новости из родных мест. Он узнал, что один его племянник, альпийский стрелок, погиб в бою как раз там, где у них было пастбище, что все дома разрушены до основания. Камня на камне не осталось. Именно так писал брат: «камня на камне». Совсем как в истории про Иерусалим, которую, когда ему было семь лет, рассказывал его дядя священник. И что все леса уничтожены, пастбища и луга изрыты траншеями, опутаны колючей проволокой, и еще он писал про снаряды и трупы солдат, которые валялись повсюду.
Прошло много лет. Он видел развитие Америки. Упорным трудом он заработал большие доллары, можно было не принимать все это близко к сердцу и жить себе спокойно, но, когда он слышал, что делается дома, в Италии, внутри у него, в такой глубине, будто это вовсе был не он, что–то переворачивалось. Порой он был далеко от себя самого и от других, и трубка гасла у него во рту.
Он свернул свое хозяйство и возвратился на каменоломню. И хотя ему было теперь не тридцать лет, да и силы не те, сын прежнего хозяина был доволен, что он у него работает. Особенно если учесть, какой пример он подавал молодежи, и веселый нрав, который у всех поднимал настроение.
Еще десять лет, ни разу не опоздав, не потеряв ни одного часа рабочего времени, он отдал каменоломне. Теперь все было по–новому: вместо рычагов, воротов, кувалд и клиньев — машины и компрессоры. Он получил отбойный молоток. От этой штуки ломило руки и поясницу, будто тебя палками дубасят, но он привык. И так продолжалось до тех пор, пока отколовшийся от скалы камень не раздробил ему пятку. Его уложили на носилки, притащили домой, пришел врач и загипсовал ему ногу.
Целый месяц он плел корзины, оплетал стулья. И еще он вырезал из яблони ножиком шахматные фигуры: короля, королеву, коней и так далее. Короля он назвал Умберто, королеву — Маргаритой, башни тур — Шабертонами.
Когда он выздоровел, он открыл продовольственную лавку, и вечерами там собирались старые рабочие с каменоломни. Волосы и усы поседели, плечи сгорбились. Руки, некогда грубые и шершавые от мозолей, точно кора дерева, постепенно делались мягче. Раз вечером он объявил друзьям:
— Черт возьми, я возвращаюсь в Италию. В старую, грешную Италию. — И больше ни слова.
Они поняли, что он не шутит, что он все обдумал и, дело это решенное. У него был такой тон, что отговаривай не отговаривай — ничего не изменишь. Они это знали по опыту.
«Мужчина должен быть мужчиной, — говорил он, — и уж если что решил, должен довести до конца».
На третий вечер один из приятелей спросил:
— Когда едешь?
— В июне, — ответил он. И больше на эту тему не было разговоров.
В мае он продал дом и лавку, поехал в Чикаго оформлять документы через дорожную контору и зашел к брату.
— Я уезжаю домой, — сказал он. — Хочу поглядеть, что делается в наших старых краях.
— Останешься там?
— Не знаю. Может быть.
— Я тоже поеду. Только после вернусь. У меня ведь они. — И он показал рукой на двух малышей, игравших на ковре. — Без деда им будет худо. Знаешь, — зашептал он ему на ухо, — их матери — женщины нового толка.
— Пошли, я отведу тебя в свою контору, чтобы тебе выправили бумаги.
— И нужно будет написать брату в Италию.
— Да чего там писать! Скажешь тоже — писать. Ни к чему это. Погрузимся на пароход, поплывем до Генуи, пересядем в поезд, объявимся и скажем: а вот и мы. Нет смысла писать. Но если тебе так уж хочется, ты и напиши.
— Значит, ты ему не писал?
— Один раз. Когда был во Франции, еще до Америки. Какой смысл писать? Приедем — и узнаем все новости.
— Дело твое. Кое–что о тебе они знают по моим письмам.
— Наш старый городишко… — Он надолго замолчал, пыхтя трубкой, и наконец закончил: — Кто знает, какой он теперь. Прошла война, и там, наверно, все изменилось.
Они тихо сидели в креслах возле камина. Курили трубки, а дети вышли в сад.
— Нашего старого дома с деревянными водосточными желобами больше нет, и нет мостика, что вел на огород. Сколько мы играли на льду канавы! А старая липа на лужайке за домом? Помнишь, как ты с нее свалился?
— Помню. Это было в тот раз, когда я клал приманку для синиц.
Они тихо сидели в креслах возле камина. Курили трубки, а дети вернулись из сада. Теперь, когда братья стали стариками, они вновь обрели свое детство. Нежданно–негаданно нахлынули воспоминания, заглушенные работой и временем. С мельчайшими подробностями, как будто это было вчера, а не шестьдесят с лишним лет назад: клетки для синиц, гнезда зябликов, рои шершней, полента с молоком в зимние вечера, друзья, женщины, идущие с ведрами по воду на колодец, старик священник, все время нюхающий табак, хромой учитель, дед, который был на военной службе у императора Фердинанда, темная каморка, где держали льняное полотно и деревянные кадушки. Все, все вставало перед ними в прежнем виде.
— Скажи мне одну вещь, брат. Почему ты не женился?
— Помнишь, что говорил наш старик? Женщины — погибель для мужчин. Вот как он говорил. Для чего женщина в доме? Я и на стороне отлично устраивался, о себе, сам знаешь, не забывал. Я боялся, что они меня погубят, потому и остался один… — Он хотел прибавить «как собака», но удержался.
За неделю до отъезда из деревни в его честь закатили пир горой. Вроде того раза, когда он вышел из больницы после истории со взрывом. В комнате все не могли уместиться и потому собрались в просторном гараже, приспособленном ради такого случая под праздник. Всю ночь ели, пили, пели и танцевали. Оркестр играл, как и положено на подобных торжествах.
И вот на стол вдруг влез старый поляк и громко потребовал:
— Тихо! Прошу всех не шуметь! — Он осторожно вынул из кармана часы из белого золота и сказал: — Вот. От имени всех товарищей по каменоломне, от имени всех холостяков нашей деревни, всех жен нашей деревни, всех парней нашей деревни, а также пастора я преподношу старому другу, итальянцу с голубыми глазами, этот подарок.
Труба заиграла потрясающее соло, и гараж наполнили пронзительные звуки, после чего поднялся оглушительный шум, в котором можно было различить рыданья и звон разбиваемых бутылок.