Избранное
Шрифт:
Он обнял братьев, обнял еще раз. Слышны были лишь всхлипывания женщин и голос старой тетки, монотонно повторявшей:
— Мой брат в Америке. С ума сошли. Все с ума сошли.
Затем старуха вышла на крыльцо, где столпились соседи, и прогнала всех, размахивая подолом, точно отгоняла кур.
Время близилось к полудню. В столовой остались только они — три брата и сестра. Они закрыли дверь и, сидя на диване, разговаривали вполголоса, надолго умолкая. Часы с маятником пробили двенадцать раз, и тогда сестра поднялась с дивана. Она вытерла глаза платком — белым с красным, оправила юбку на коленях.
— Пресвятая Мария, двенадцать часов, а вы еще ничего не ели. — Выйдя, она окликнула невестку: — Живей, живей. Уже двенадцать пробило. Нужно накормить всех.
Но в кухне полным ходом уже шла работа. Мальчонка сбегал за сухими буковыми поленьями, чтобы пожарче разжечь огонь, в бронзовой кастрюле весело урчал суп, на плите медленно румянились телячьи отбивные, жена племянника мыла зеленый салат.
— А вино? Вино есть? Беги скорей в погреб, принесешь фьяску веронского и две бутылки «Речотто». Постой. Ключ–то от погреба возьми. О пресвятая Мария, вот радость–то!
Глухая старуха ходила вокруг кухонного стола, мусоля во рту кусок хлеба и продолжая свои причитания. Неожиданно она схватила мальчонку за руку.
— В колокол били?
Мальчик кивнул, и тогда старуха потащила его в угол, заставила перекреститься и повторить за ней молитву.
В час дня обед был готов. В столовую внесли еще один стол, и представители четырех поколений одной семьи расселись. Дедушка мальчугана, высокий и величественный, занимал место во главе стола.
— Минуту, — сказал он перед тем, как положить сыр в суп, — одну минуту. Сегодня необычный день.
Все молча встали.
— Да благословит господь этот день, моих братьев, эту семью и этот дом.
— Аминь, — заключили женщины.
Теперь все были в сборе: брат, дети брата, сестра, дети детей брата, старая глухая тетушка. Все вместе, как в прежние времена, и они видели себя в этих ребятишках, смотревших на них с восхищением.
В тишине они наслаждались супом своего детства. Один из мальчуганов спросил у голубоглазого дяди:
— Дядь, а ты воевал с индейцами?
— Нет, с индейцами я не дрался. А вот видеть их — видал и в Канаде на медведя ходил.
— Ты только сразу не уезжай, дядя, про все мне расскажешь.
— Не бойся. Я ведь только приехал. А если твой дедушка захочет, чтоб я тут остался, так я вообще не уеду.
— Что это еще за разговоры такие? Что за разговоры? — проворчал хозяин дома, посмотрев на малыша, который под его взглядом уткнулся в тарелку. — Оставайся, сколько захочешь. Если только тебе по вкусу этот суп и этот хлеб.
Мать погрозила малышу, чтобы он молчал, а дядя из Америки подмигнул ему, как бы говоря: «Все в порядке. Я здесь».
Это было чудесное лето, настоянное на теплом сене, благоухающее молоком. Дяди ходили с внучатыми племянниками в лес по землянику и по грибы; а как–то раз объездили в автомобиле горы. Война проложила много дорог, там были теперь не только тропинки, как раньше. Они побывали на пастбищах, и с каждым местом была связана какая–нибудь давняя история — есть что вспомнить, что прожить заново. Им хотелось увидеть, где шли бои во время войны и где погиб их племянник, альпийский стрелок. Опираясь на палки с железными наконечниками, они лазили по траншеям и укреплениям. И если бинокль был нужен им, чтобы рассмотреть все в увеличенном виде, то племянники глядели в перевернутый бинокль, где все становилось мелким и терялось вдалеке. И еще они все снялись перед домом на семейную карточку.
В сентябре сестра заставила их показаться врачу:
— Вас столько лет носило по миру, что после этого не мешает хорошенько проверить здоровье. И к священнику надо сходить — исповедаться.
Доктор прописал им пятнадцать дней в Монтекатини, пусть попьют водичку.
— Это нужно для печени, — сказал он. — Очистите внутренности и приведете организм в порядок.
Из Монтекатини они послали домой юмористические открытки: там были изображены люди около уборных и люди, на бегу державшиеся за животы.
— Ну и охальники эти мужики, — ворчала сестра. — Все до единого.
В одно октябрьское утро брат, у которого осталась за океаном семья, опять уехал в Америку. Он накупил местных сувениров на много долларов и в белом платке на дне сундука увозил горсть земли с холма за церковью. Это была для него Италия. Не Генуя, не Милан и не Рим. А эта вот горсть земли.
Голубоглазый брат моментально освоился тут. Завел друзей, с кем можно было перекинуться в карты, поиграть в шары, выпить пива. За игрой у него вырывалось то и дело какое–нибудь американское ругательство, и партнеры, хоть и не знали, что оно означает, все равно каждый раз смеялись.
Осенью он помог ребятишкам сложить на зиму дрова в поленницу и на ярмарке в день всех святых купил двух овец. Кто его знает, чего это вдруг он их купил. Может, чтобы ребятишкам сделать приятное. Овец в хлеву этого дома никогда не держали. Ему захотелось завести еще и уток, гусей, индюшек.
— На рождество, — говорил он, — нужна индейка.
Так прошло немало счастливых лет.
Кого он терпеть не мог, так это фашистов.
— У этих бездельников больно много свободного времени, — говорил он. — Работать надо, а не баклуши бить, не то на уме одни винтовки, ножи да бомбы. Дома надо строить, вот что. И дороги. А то всё праздники да парады. — И присовокуплял несколько крепких американских словечек.
— Ты старый, — отвечали племянники, — ты ничего не понимаешь. Мы должны занять Африку.
— Африку, как же, нужна нам эта Африка! Гляньте, сколько дел в Италии. Фашизм всех нас к погибели приведет.
После этого он пел, переиначивая на свой лад слова, песни юных фашистов и чернорубашечников.
Началась война в Африке, и в ту зиму заболел глава дома. Высокий суровый старик. Старший капрал горной артиллерии, торговец, что водил в Падую навьюченных мулов и смотрел на девиц из окна кафе «Педрокки». Он самый.
Спускаясь однажды с горного пастбища, он присел, весь потный, на пень и вдруг побледнел. Он подозвал любимого внука, который всюду ходил с ним.
— Поди сюда, поближе. Дай руку. Вот так. Послушай, как сильно у твоего дедушки бьется сердце. Оно устало. Оно устало, а не я. — Он отдышался и продолжал: — Видишь вон там, далеко, горы, совсем белые? На те горы я втаскивал пушки на горбу, когда мне было двадцать лет. И все девушки на меня заглядывались. Когда мне было двадцать.
Зимой он умер в своей постели, и понадобился большой гроб и сильные руки, чтобы перенести его на черные дроги, запряженные вороными лошадьми. Отставной трубач из альпийских стрелков играл ему прощальный марш.