Избранное
Шрифт:
Старик подошел к Марко, наклонился, посмотрел ему в лицо, потом, не говоря ни слова, легонько его потряс. После чего разбудил и остальных. Альпийский стрелок судорожно взмахнул руками, точно хотел за что–то уцепиться, протер глаза и, оглядевшись вокруг, воскликнул:
— Ну и здорово же я поспал!
Артиллерист сел и принялся зашнуровывать ботинки. А капрал все лежал с открытыми глазами и глядел в потолок. «Может, остаться здесь?» — думал он. Но потом тоже поднялся, сел на подстилке и, надевая ботинки, сказал:
— Вчера вечером, пока вы спали как убитые, я сговорился со стариком. Он запряжет лошадь в сани, закидает нас сеном и, даст бог, вывезет из «мешка».
Старик со старухой, молодая женщина с ребятишками и они трое все вместе стали есть молочный суп с просом. Для гостей старуха поставила три деревянные миски, но и они черпали суп из глиняного горшка. Малыши то и дело поднимали головы и, поглядывая на солдат, вполголоса что–то спрашивали у матери.
— Видели, как снег повалил? — сказал альпийский стрелок. — В такой снегопад легче проскочить незамеченными.
Старик знаком велел солдатам подождать его в избе и снова вышел на улицу. Старуха тем временем принялась начинять лепешки картофелем и, прежде чем поставить их в печь, добавляла в каждую ложечку створоженного молока.
Альпийский стрелок, еще не успевший надеть ботинки, снял носки и принялся растирать ноги мазью.
— Больше не болят, — радовался он. — А вчера уж подумал — останусь я без ног. До чего же тут хорошо!
Артиллерист пытался объясниться с молодой женщиной и с ребятишками. Капрал уложил свои пожитки в вещевой мешок и теперь смотрел куда–то вдаль, сквозь стекла, расцвеченные причудливыми ледяными узорами.
Послышался скрип полозьев, тихое ржание и голос старика, осаживающего лошадь. Дверь распахнулась, и вошел старик, весь в белых клубах пара.
— Давай, итальянски! Быстро! — сказал он.
Старуха вынула из печи лепешки, и по избе распространился приятный запах свежеиспеченного хлеба. Эти еще дымящиеся лепешки она ловко положила в печной горшок.
Альпийский стрелок стал торопливо зашнуровывать ботинки. Солдаты надели шинели, пристегнули патронташи, взяли лежавшее в углу оружие.
— До свиданиа, бабушка, — сказал альпийский стрелок, — спасиба. Чао, маленки, чао, молода жена.
Капрал попрощался с ребятишками, спросил, как их зовут. Одного звали так же, как и его, — Марк. Потом он попрощался с молодой женщиной и со старухой:
— Спасиба, балшой спасиба, — сказал он.
— Ну все? Старик торопит, — крикнул с порога артиллерист. — Всем вам привет и наша благодарность.
— Быстро, — сказал старик. — Давай, итальянски.
Снег уже запорошил сено и круп мохнатой лошаденки. Старик взял в руки вожжи, натянул, и сани бесшумно заскользили по снегу. Ребятишки и молодая женщина стояли в дверях до тех пор, пока сани не исчезли в пелене снега, который теперь падал на землю мягко и тихо.
Старуха смотрела на отъезжающих в окно, потом пошла в угол, где висели иконы, и, шепча что–то, трижды перекрестилась.
Три вареные картофелины
Нам оставалось одно — бежать. Хотели мы или нет, были для этого силы или нет — от нас уже ничто не зависело. Мы начали это понимать, еще когда стояли на Дону, ожидая наступления русских, и тем более в окружении, когда желание вырваться «из мешка» и вернуться домой стало сильнее всех других. Безотчетное, как инстинкт, оно было сильнее холода, голода, опасности. Ведь всего одна пуля, или залп «катюши», или гусеница танка могли поставить последнюю точку. Но если погибать, думали мы, то лишь с одним этим желанием в душе, и больше ничто не имеет значения.
Так по крайней мере было для меня и для ребят из моего взвода. Но гораздо больше солдат уже бросили оружие, разбежались, вверив себя судьбе, и теперь брели в снегу, раздавленные происходящим. Они прочувствовали всю эту трагедию на себе и переживали ее в тысячу раз горше и мучительнее, чем мы, потому что стали зрителями и могли оценивать события. Мы же — нет, мы в этой трагедии были только актерами и не понимали ничего, целиком поглощенные своей ролью. Нам нужно было выжить, чтобы вернуться домой.
Но после Николаевки все изменилось. Для меня перемены начались в тот самый день, когда кончились пулеметные патроны, а деревня уже была окружена русскими и почти вся наша колонна оказалась в «мешке». Я велел Антонелли разобрать замок пулемета и выкинуть все части в снег.
Выбравшись из укрытия под какой–то изгородью, мы пробили себе путь гранатами и рассеялись по степи, как стая птиц под выстрелами охотника. Но птицы с наступлением сумерек перекликаются и опять собираются в стаю, а я в тот вечер в хаосе, царившем после боя, нашел только одного товарища и, заснув возле жалкого костерка, спалил ботинки прямо на ногах — так меня чуть не постигла судьба Пиноккио.
Поздней ночью я наконец поднялся и побрел. Один. Впервые я был один. И все следующие дни, пока не встретил указатель, приведший меня к двум избам, где собирались остатки нашего батальона, — все эти дни если я видел чье–то лицо или слышал голос, то были лица и голоса живых, тогда как сам я был мертв и безнадежно искал мертвых друзей. Только это и помогло мне вернуться в Альпы…
Я лежал под столом в одной из этих изб, как больная собака, и смотрел на ноги вновь обретенных товарищей. Словно собака, следил глазами, как они ходят туда–сюда по земляному полу. Но в один прекрасный день, когда наконец–то проглянуло солнце, я выбрался из–под стола. Мильо Тоурн заметил меня и окликнул, но не по званию или фамилии, а по имени. Он принес мне горячей воды, чтобы я промыл загноившуюся рану на ноге и побрился.
По приказу майора Бракки лейтенант Дзанотелли взял под свою команду те пятьдесят пять человек, что собрались здесь и могли составить теперь только взвод. В живых не осталось ни одного старшего офицера. Из младшего офицерского состава — только Антонелли, Артико и Тардивель; из унтер–офицеров — Дотти из «Валькьезе», потерявший в Николаевке брата; из пулеметного взвода — один я, ведь и сержант–каптенармус Филиппини был обморожен и его с какой–то оказией отправили в госпиталь в Харьков.
Мы просидели в этой деревне несколько дней, всё ждали, что кто–нибудь из наших еще придет, и однажды утром, серым, ветреным и снежным, тронулись в путь. Было это, как говорили, 3 февраля 1943 года.
Ни у кого из нас не осталось ранца; одни кутались в одеяло, у других позвякивал на ремне от подсумка котелок. Не у всех было и оружие. На выходе из деревни мы увидели ползущего в снегу пехотинца, он приподнимался, махал рукой и кричал с сильным южным акцентом — умолял о помощи. Но мы в полном молчании плелись по другой стороне широкой дороги… Несколько саней и грузовиков промчались мимо, и один из них наконец остановился.
Небольшими группами мы шли по проселочным дорогам от деревни к деревне, не имея понятия ни о времени, ни о расстоянии. Однажды нам довелось переночевать в большом красивом доме с крышей из оцинкованной жести и каменным крыльцом. В гостиной стояли кресла, рояль, цветы в кадках, и мы смущались и робели, отвыкшие от такой роскоши,